Когда мы были людьми (сборник)
Шрифт:
В спину ткнули:
– Эй, дядя, бери! Чего остолбенел?
Купив килограмм хваленой, но таящей в себе печеночную колику колбасы, «дядя» с удовольствием шагал по своей улице Чапаева, к своему дому. К матери!
«Н-да, уж теперь он поживет раблезианцем. Татары говорят (скорее всего какое-нибудь неприличие): «Пять минут – сигарга, всю жизнь каторга!» Поживет вольно. Он представил, как его синекдоха берет двумя пальцами телефонную трубку: «Але-е! (пауза). А-а-але-е, миленький мой, как ты там? Носки каждый день меняешь? Причесываешься? Не загулял ли? (хи-хи)». Он в ответ: «Носки не меняю!
Он, конечно же, ленив. Но в день по три раза шмыгать пылесосом по углам – это явный перебор. После одного такого назло дотошного, назло скрупулезного еложения он и подал голос: «Все. К матери поеду, забор поправлять!»
Иван приготовился к отпору, но жена глазами хлопнула: «Вали!» Показалось даже, что он сам тоже давно стал вредной в доме инфузорией. И жена рада: не надо противогаз напяливать, в марлевой повязке душиться. «Катись!» – холодно согласилась синекдоха. Все же в этом холоде была капелька тепла, а не прежняя кислая брезгливость.
Уже в поезде он, оживленно потирая руки, вообразил будущее приволье. Ведь ему нет еще и пятидесяти, а уж замуровал себя. Не жил.
«А может, может, – в сладостном возбуждении подумал он, – романчик приключится?»
Конечно же, роман! «О, как на склоне наших дней…» Высокопарно! Но, странно, не устыдился пафоса, пробормотал дальше: «Нежней мы любим и суеверней», – и побарабанил пальцами по вагонному стеклу.
Сквозь это пыльное, в белых разводах стекло, сквозь такую же запыленную лесопосадку мелькнули глаза, похожие на черный крупный виноград «Молдова». Смутная улыбка – картина Брюллова. Все готово брызнуть и облить мир томной спелостью. Не итальянская улыбка, а древняя – италийская. Он взглянул на соседа сбоку, повернувшего к нему изумленное лицо.
– Тютчев, – успокоил он любопытного. – Не стоит тревожиться, стихи.
Сосед пожевал губы и поскучнел.
– Тютчев, Тютчев! – опять постучал он по стеклу. – Тютчев и Карл Брюллов.
Тогда она собирала не виноград, а черную смородину. Горсти три ягод перекатывалось в ее пустом ведре. И не ради смородины она согласилась сюда прийти, не ради. Лицо девушки походило… Сравнения мертвы, и сходства призрачны. Лицо походило на темную гладкую мордочку пантеры. Или, на худой конец, кошки?
– Наташа, – дернул он ее за оборку сарафана, – твое имя шелестит, как листья в осеннем саду.
Он поморщился от собственной тривиальности. Она взяла его руку и щекотнула ногтем ладонь. Тайный знак?.. Ее лицо светилось.
Он – элементарный дурак, абсолютная дурында со своими вредными знаниями. Куда они его тащат:
– Сегодня, между прочим, день Ивана Купала. И слепая змея-медянка, прозрев, пронзает собой встречных и поперечных.
– Как так? Боюсь! – побелела Наташа, кинулась к нему и прижалась. – Домой, домой пора! – всерьез испугалась девушка.
Вот так пантера. Трусиха!
– Тучи набежали! – горячо воскликнула она. – Гляди, гляди, сейчас дождь сорвется!
На небе ни облачка,
– Да, тучи.
Они шли по узкой тропе. Она как бы ненароком касалась бедром его бедра. Его ноги скользили по траве, а голова кружилась и походила (ему подумалось) на пустой воздушный шар.
«Может, она к себе ведет?» – со сладким ужасом мелькнуло в шаре. Как он все это будет делать? Он ведь ни разу ничего этого не делал. Да, и не хочет. «Хочет-хочет! – прозревшей змеей скользнуло в голове. – Еще как!»
Она вела к себе. И мрачнела с минуты на минуту, косилась, словно изучала.
– Ты похожа на молодую кошку, – уточнил он.
– Вот те на! А ты – на кота!
Поговорили.
Во дворе у Сазоновых ее мать, тетя Тоня, звенела ведрами. На Ивана накинулся Кабыздох. Кабыздох, пока его не подтянули цепью к будке, все хватал Ивана, норовя укусить за ноги.
– Значит, я на кошку похожа? – толкнула его плечом Наташа и, зачерпнув ладошкой из железной бочки, плеснула в лицо. Наверное, это капли прилепились к ресницам, потому что дальнейшее Иван помнит в лазурном, радужном цвете. Он тоже подтолкнул ее и тоже плеснул. Так толкались, обливались и отбегали от бочки. Она щурилась, облизывала мокрые губы. И вот что стучало в мозгу, вот что. Два темных пятака под мокрым, ставшим прозрачным платьем.
Наташа поняла этот его взгляд и, смеясь, вытолкала Ивана к калитке.
Вот к этому ко всему он и ехал. И приехал. Иван тряхнул головой:
– Мам, мамуля, мамочка!
Она откинулась с веранды.
– Мам, а помнишь Наташку Сазонову?
– Вот те на! А чего мне ее не помнить? Никуда она не делась, здесь, легкие рентгеном фотографирует. А чего это ты вдруг?
– Да так, пустяк. Прошлое вспомнил, времена далекого детства.
– Ты мне уши не заговаривай, чего это ты?
– Блажь, ерунда! – Он нажал на голос.
– О Наташке забудь! Негоже человеку семейному детство вспоминать.
Мать глядела на него глазами, которыми смотрят на людей, готовых выкинуть какой-нибудь фортель.
– За рентген свой молоко дармовое получает. Выходила она за одного, тихонький, смирный, Вовчиком звали. Так и не пил, не курил. А потом, как поженился, божешь мой!
Наташка все время шутила: «Это он от счастья, от любви вусмерть».
Дошутилась, выгнала Вовчика. И мать-то у нее, Тонька-то, забомжевала. Грит, видели в Семипалатинске, на вокзале. Что дома-то? Скажи. Я рази чужая?!
– Отстань, мамулька! Не хочу пока…
– Сынок, а ведь ты к Наташке сватался, – открыла Америку мать, – вот бы попал в ощип.
Она подозревала, видела: сын на этот раз домой приехал не только ради нее.
– Ты сходит, сходи! Это где, в каком государстве, по нескольку жен держат?
Мать сжала губы. Иван такую ее не любил.
«Куп-бала, еще ковшичка два», – мелькнула в памяти присказка. Тогда у бочки он ее повторял. «Куп-бала». И она вся искрится и смеется, облепленная бесстыдным ситчиком. Год прошел. После дембеля, казалось, любую птичку поймаешь, любую ягоду съешь. Захоти – и уже эта виноградина за щекой. Жуй, косточку выплевывай. Фуражка дембельская на столе дыбилась. Захочет, в охапку ее и – по плечу хлопнет: «Хватит, покомандовал, поел мамку!»