Когда наступает рассвет
Шрифт:
— Какая?
— Другой человек. И глаза по-иному глядят, — смело, уверенно. Это хорошо! — Проня стоял спиной к высокому парапету, теребя ленточку бескозырки. — Не подай ты давеча своего голоса, не узнал бы тебя.
— Уж будто?
— А то нет! Смотри — похорошела… Одеваешься по-новому.
— Фабричные все так одеваются. Денег на наряды не водится.
— Лучше и не надо. Ты и так хороша! — сказал Проня, любуясь ею.
— Смотри, вот-вот солнце взойдет, — взглянув на восток, сказала Домна. — Здравствуй, утро!
Проня вздохнул:
— Время
Домна молчала. Охваченная необъяснимым волнением, она смотрела на пламенеющий восток и думала о том, что ей всего лишь двадцать лет и вся жизнь у нее впереди.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Матрос вернулся домой
В один из декабрьских дней 1917 года, под вечер, в город Усть-Сысольск, медленно въезжала подвода. Лохматая, заиндевевшая лошаденка семенила мелкой трусцой.
В широких крестьянских розвальнях сидели двое, лежал мешок с рожью, потрепанный чемодан самодельной работы; рядом с чемоданом подпрыгивала на ухабах солдатская котомка. Из-под соломы виднелась ложа винтовки.
На перекрестке Георгиевской улицы из розвальней ловко выскочил человек в матросском бушлате и крикнул вознице в рыжем овчинном полушубке:
— Стоп, машина! Кидай якорь, дядя Елесь. Заберу свои вещички, а ты дуй дальше один.
Потерев холодными ладонями уши, матрос постучал каблуками по укатанной дороге.
— Замерз? — спросил ямщик, сочувственно поглядывая на легко одетого моряка, вынул руку из огромной, собачьего меха, рукавицы и стал сдирать сосульки с усов.
— Ничего! — бодро отозвался матрос, взмахнул два-три раза руками, чтобы разогнать кровь, крякнул и поправил на голове шапку. — Посмотрел бы ты, дядя Елесь, на Балтику в осеннюю штормовую стужу. Там — да-а! Крепко пощипывает. Брызги на лету в ледышки превращаются. А волны, чтобы не соврать, высотой с дом. Иной раз так укачает, не надо и вина, ай-люли пошатывает.
— Смотри, паря, что делается! — удивился возница. — Всякое вам, служивым, довелось видать! Господи боже праведный!
Матрос взял чемодан, извлек из-под соломы кавалерийский карабин, привычным движением забросил ружейный ремень себе на плечо и повернулся к вознице:
— Спасибо тебе, отец. Довез до дому.
— Не за что, служивый. Подвез-то я по пути. Да и вдвоем-то ехать веселее. За хлебом нужда заставила ехать. У нас городские торгаши так подняли цены на хлеб, что с живого человека шкуру сдирают. Деревенские богатеи тоже наловчились цены заламывать. Им одежду подавай, сапоги или еще чего-нибудь такое. Отдал я бродни, в которых рыбачить ездил, праздничный пиджак свой да в придачу женин полушалок. Сам дарил ей, сватаясь, а тут пришлось чужой бабе оставить. Жаль до слез, а ничего не поделаешь: дома едоков полная изба. Ума не приложу, как дальше жить, — рассуждал ямщик, поправляя на лошади седелку. — Видать, конец света наступает? Как считаешь?
—
— Да это я понимаю: чего взять с матросика? Угости русским табачком, выкурим по цигарке — и разъедемся. По сердцу пришелся ты мне, паря. Всю дорогу распевал да забавлял рассказами. Поеду потихонечку до своего Кодзвиля. А ты, милый, дойдешь ли до дому-то? Может, еще подвезти?
— Зачем? Не надо больше. До Кируля рукой подать! Не успеешь ты на своем рысаке до ворот дотащиться, как я у бабушки Федосьи буду на печке портянки сушить. Прощай, дядя Елесь! Сто лет живи и еще малость прихвати. Полундра! Вот и снова я дома.
Моряк закинул котомку за плечи, прихватил чемоданчик и, поддерживая свободной рукой карабин на ремне, зашагал в сторону Кируля.
Тем временем стемнело. Небо отливало густой холодной синевой. Колючими осколками льдинок поблескивали звезды. Ими был усыпан весь небосвод. Мороз заметно крепчал.
На северной стороне небо выглядело светлее и было похоже на колыхавшийся прозрачный шелковый занавес. Начинало играть северное сияние. Оно проступало все ярче, переливаясь мягкими причудливыми полутонами, иногда пробегало бледно-зеленой волной, вспыхивало холодным огнем и снова угасало, тлея, как подернутые пеплом угли.
Стараясь не замечать холода, моряк шел по кривым улицам уверенно, словно по палубе судна. Он жадно вглядывался в знакомые дома, примечая, где и что изменилось.
Но город был все таким же: те же деревянные дома с тускло освещенными окнами, сараюшки, бани в глубине дворов, дощатые заборы, изгороди.
В конце Спасской улицы, на углу, выделялся большой двухэтажный дом с ярко освещенными окнами. Здесь помещался городской клуб, или, как его возвышенно называли, Благородное собрание. Проходя мимо, матрос заметил у ограды коня, запряженного в легкие санки. Видать, кто-то из купцов прикатил гонять пульку. В освещенных окнах, как китайские тени, то появлялись, то исчезали силуэты людей. Приглушенно доносились звуки веселой танцевальной музыки. Видимо, забавлялись купеческие дочки с бездельниками из чиновников.
Матрос завернул за угол и зашагал темным проулком. И здесь все те же рубленные из бревен домики, сугробы до самых окон. Тихо и безлюдно. На Тюремной улице маячил городской острог, обнесенный глухой стеной из частокола. За этой стеной томились ссыльные, отправляемые по этапу, и другие арестанты. Острог пользовался дурной славой в городе. Матери пугали им не в меру расшалившихся детей. Впрочем, боялись его не только дети.
Впереди показалась кирульская церковь. Несколько дальше, на отшибе, почти у самого берега, стояла старая кузница, где работал ссыльный Мартынов.