Кологривский волок
Шрифт:
Он с первого дня скучал по дому, часто грезилось ему Шумилино, сейчас же на душе было особенно тоскливо и беспросветно, как в этом закутке. Надежда на поездку в деревню, возникшая после разговора с братом, рухнула. Бабка должна понять и простить его: не на своей воле находится.
Сенька слышал, как его товарищи вернулись с самоподготовки, как подали команду выходить строиться на ужин, и сотни сапог загремели по коридору. Рота за ротой с песнями ушли к столовой, а он не покидал своего нечаянного укрытия. «Самовольно перемахнуть через забор, сесть в первый поезд — пусть
Давно ли он мечтал поскорей закончить десятилетку и уехать в город, теперь далека и желанна, как никогда, стала родная деревня, где навсегда осталось его детство, немыслимое без бабки. Голодно жилось в войну и все-таки безунывно. Несмотря на темноту, Ленька поплотней закрывал глаза и видел себя светловолосым парнишкой. Вот он в закатанных выше коленей рваных штанах день-деньской удит на Портомоях рыбу, а затем бежит со связкой плотвичек домой, бабка хвалит его, гладит сухой ладошкой по голове. Вот он пасет коров, летний день кажется нескончаемым; ноги тоскуют, потому что кожа на них потрескалась — вечером бабка заботливо смазывает их сметаной, чтобы он мог уснуть. Вот по первому льду он катается на снегурках и проваливается в Мирской пруд; боязно показываться в мокрой одежде на глаза матери, но есть спасительница бабка. Вспомнилось, как дождливым осенним днем хоронили деда Якова, — нынче ее черед. Убывает семья…
В казарме Ленька появился только перед вечерней поверкой. Старшина Карпенко построил роту вдоль коридора, сделал перекличку, держа в руке список, наклеенный на фанерку. Выпятив петушиную грудь, с сознанием своей власти он прошелся перед шеренгами, встретился глазами с Ленькой и скомандовал своим сдавленным голосом, точно что-то мешало ему выдохнуть набранный воздух:
— Курсант Карпухин, выйти из строя!
Ленька сделал два шага вперед и повернулся лицом к строю.
— За недисциплинированное поведение от имени командира батальона объявляю три наряда вне очереди.
Обидно ни за что ни про что получать наказание вместо предполагаемой поездки домой, но слез больше не было. И не будет. Ленька считал непростительной слабостью свое немужское поведение перед комбатом.
Объект находился на территории химкомбината. Настилали полы в бытовках нового корпуса. Лева с демобилизованным Кешей Гусевым подавали в окно доски — фальцованную сороковку, — Павлов с Сергеем сплачивали их и пришивали гвоздями к лагам. Павлов был недоволен материалом, мол, доски сырые, узкие.
— Прежде разве такой тес был! Толщина — во! Ширина — в полное дерево. Напилят его, дадут вылежку года два, зато после ии одна половица не скрипнет, не качнется, лежат точно литые, — рассуждал он. — А этот пол рассохнется, как худая кадка, загодя перед рабочими совестно.
— Сойдет. Не танцевать на нем, — махнул рукой Кеша.
— А мое такое понятие: за что взялся, надо делать хорошо. Меж протчим, вот сноровка у парня! Будто век плотничал, — похвалил Сергея.
Бригадир был вдвое старше парней, они привыкли к его ворчанию. Работать стало гораздо веселее, чем зимой, теплый майский
— Погода шепчет, смотри, как все возрадовалось! Позавидуешь вам, ребята, — говорил Павлов, окуривая себя табачным дымом. — Левка, небось, в такую пору стихотворения про любовь складываются? Тебе просто: прочитал своей зазнобе чего-нибудь такое — сразу влюбится. Ха-ха!
— А мы и так не растеряемся: раз-два — и в дамках! — бахвалился Кеша. Это был огненно-рыжий парень с нагловатыми зелеными глазами. В городе он чувствовал себя как рыба в воде, откровенно был доволен тем, что умотал из деревни, даже хаял ее, как будто родился и вырос в ней по ошибке, а законное его место всегда было здесь.
Сергей так не мог. Его угнетала суетливость городской жизни, собственная затерянность и сознание своей незначительности в таком многолюдий. Эта мысль особенно остро возникала по утрам, когда живой поток сжимал его и властно нес к узкой горловине проходной. Он завидовал монтажникам, которые и в новом корпусе, и прямо на улице устанавливали колонны и аппараты, опутывали их трубами, оснащали приборами. Сложно, замысловато. С его знаниями на монтаже нечего было делать. Маши топором, и ничего после тебя не останется: опалубку под фундаменты или леса поставил — сам же и разберешь. Вот разве только полы…
В обеденный перерыв Сергей не пошел в столовую, с бутылкой кефира и пирожками расположился на пакете досок. Кто-то озорничал, направляя в глаза солнечный зайчик, и нельзя было понять, откуда этот зайчик стреляет, пока сверху не упал девичий смех: крановщица Лена Пчелкина, высунув из кабины свою голову, повязанную красным платком, забавлялась над ним.
— Ты чего, и на обед не вылезаешь из своей скворечни? — спросил он.
— А мне здесь лучше, Волгу видно. Красота!
— Сейчас я к тебе заберусь.
— Зачем?
— Тоже хочу на Волгу глянуть.
— Между прочим, посторонним сюда нельзя.
— Какой же я посторонний?
— Все равно не положено, — подзадоривала она.
Сергей с матросской ловкостью поднялся по металлической лестнице в кабину башенного крана. Лена завернула остатки своего обеда в газету, пихнула в сумочку, висевшую на крючке. Тут у ней и зеркальце прикреплено, и букетик цветов — уют, который может создать женщина даже в этой железной скворечне.
— А у тебя и в самом деле хорошо, — похвалил Сергей. — Я не знал, что Волга рядом!
Ее ширь мерцала рябью неподалеку за забором комбината: белые пароходы отсюда казались неподвижными, с них доносились басовитые гудки, тревожащие своей призывностью. Видны были заволжские леса, подсиненные далью, которая звала к себе. Через мост в ту сторону как раз направлялся поезд; прицепиться бы хоть к этому товарняку да укатить обратно.
— Вон там где-то моя деревня, — показал Сергей. — Хорошо сейчас там: все зеленеет, цветет…
— Скучаешь по дому?
— Скучаю, — признался Сергей.