Константин Коровин вспоминает…
Шрифт:
«Что за история», - думаю я и говорю приятелю своему, художнику Светославскому:
– Сережа, посмотри, что это делается с хозяином-то нашим? Его запрягают в пролетку…
– Пойдем, посмотрим во двор, - говорит Светославский.
Только мы хотели выйти на крыльцо, а горничная бежит к нам, запыхавшись:
– Анатолий Павлович просил вас подождать выходить, пожалуйста.
Захарьин не велел…
Запрягли хозяина. Под мышкой он держал оглоблю. Захарьин шел по двору впереди. За ним - два ассистента. А потом хозяин вез пролетку по двору, заворачивая кругом. Захарьин поднимал руку в белой перчатке, шествие останавливалось на пять минут, а потом
Удивлялись мы, смотря в окно. Странное было зрелище.
Дня через три после весеннего дождя опять я стал писать свой этюд из окна своей квартиры.
Весеннее солнце светит, горят весело зеленые кустики за загородкой. В каретном сарае настежь открыты ворота. А в нем сидит на пролетке хозяин, в шубе и в меховой шапке.
Он ест апельсины, бросая корки на пол сарая. Пролетка не запряжена в лошадь. Кучер Емельян стоит около и, улыбаясь, беседует с ним. Покуда я писал этюд из окна, хозяин все ел апельсины и бросал корки в сторону. Вдруг послышался звонок у калитки дома. Хозяин встрепенулся. Поправив рукой бороду, рот вытер салфеткой. Кучер побежал к калитке отпирать. В нее вошел Захарьин и двое ассистентов.
Один из них нес большой сверток, плетенку, завернутую тщательно в розовую бумагу. Видно, что из хорошего магазина. Захарьин прошел к сараю и пристально посмотрел на хозяина. Тот с каким-то особенно виноватым видом сидел перед профессором. Ассистенты развернули привезенный пакет. В нем были большие яблоки, которые поставили перед хозяином. Тот взял яблоко и стал есть, а Захарьин смотрел на него. Потом подошел к нему близко и пристально смотрел в лицо, поднимая веки пальцем. Хозяин поворачивал голову то кверху, то книзу.
Все это делалось молча. Захарьин вышел с ассистентами и за воротами дома сел в коляску, запряженную парой вороных, покрытых сеткой.
Я вышел во двор и подошел к сараю, поздоровался с хозяином, а тот все ел яблоки.
– Анатолий Павлович, - спросил я, - что это такое: вы то в сарае яблоки кушаете, то коляски возите?
– Что? Ведь вот, вы видали, что делается, - ответил мне хозяин.
– Как лошадь, а? Пролетку возил! А сегодня утром не видали? Я ведь в шесть часов вон энту бочку-то, - показал он, - по двору катал. Целых два часа, нате-ка. Гимнастика, что ли это, и сам я не пойму. Уже очень лошадью-то неохота быть. Подумайте, ведь я не кто-нибудь, а директор правления. На праздники хотел яичко съесть - сказать должно, что аппетит-то у меня явился, это верно, - так он как на меня затопает ногами да закричит: молчать! Вот тут что поделаешь? Лошадей продал, жалко было. Вот ездить теперь не велит. Пешком ходить надо. Нуте-ка, к вокзалу-то, правление-то там. Хорошо, никто не знает, только вы видите. А то засмеют.
– Вот одно заметно, - говорю я.
– Лицо-то у вас изменилось. Бледность пропала.
– Да ведь, должно быть, он знает. Только одно обидно. Лекарства никакого не дает. А вот за это-то самое, что бочку катаешь, пролетку возишь, что яблоки ешь, - тыщщи ведь платить надо. Вот что! И платишь. Что же с ним сделаешь? Сказать-то ведь ему ничего нельзя…
* * *
Жаркий вечер лета. Июль месяц. Сад густо зарос зеленью. И уже не видно за ним красивой церкви «Утоли моя печали».
– Сижу я в саду с приятелями и вижу, как в калитку во двор пришел хозяин с портфелем под мышкой и с ним - миловидная дама, в белой
Хозяин рассмеялся.
* * *
Я прошел в сад к хозяину, сказал:
– Ну что ж, Захарьин-то вылечил вас, Анатолий Павлович.
– Да, да. Совсем себя чувствую человеком. Даже разрешил мадеру с водой. Полстаканчика. Замечательный человек. Так благодарен. Совсем другой стал. Одно: на лошадь сесть нельзя. Ходи пешком. Так верите ль, что я испытал: вот с Анной Федоровной, - показал он на даму, - из «Мавритании» извозчика нанял, еду, а сам молюсь: «Господи, - говорю, - не встретить бы его. Вот увидит, что будет». Гляжу, а он напротив и катит. Я-то голову за ее спрятал. Видел он меня или нет? Вот теперь вы знаете, какая у меня забота. Я у него через неделю быть должен. Так сейчас трясусь. Если видел, ведь он меня выгонит…
Я говорю:
– А что ж, сад-то когда рубить будете?
– Не буду. Не велел.
– Как же, - говорю, - что же это за лекарство такое? Ведь вы доходный дом строить хотели.
– Не велел. Вот вам и доходный дом. «В другом месте, - говорит, - строй. А это, - говорит, - для дыхания вам необходимо. Вы, - говорит, - родились здесь, привыкли. Вам, - говорит, - сад необходим». Вот что с ним поделаешь? У меня на Тверской дом есть. А он не велит там жить. Помните - у меня в зале, когда вы Айвазовского смотрели, там зеленые обои были: так он мне самому велел переклеить белыми. «Сам, - говорит, - переклеивай. А зеленые, - говорит, - нельзя». Вот вы и возьмите: он - профессор, все видит. Но ведь и спасибо скажешь. Другую жизнь увидал. И совсем по-другому все кажется. Ну обедать иду. Яблоки, а мяса никакого. И, заметьте, - навсегда…
И он, смеясь, ушел с дамой.
А я сказал в душе профессору Захарьину спасибо, что сад-то, по его милости, не срубили.
Магистр Лазарев[488]
В Москве были замечательные люди, ученые, всесторонне образованные люди, высокой души, большого сердца, притом оригиналы и чудаки.
На семнадцатом году моей жизни, помню, когда была жива еще моя мать и брат Сергей и я учились в Школе живописи, ваяния и зодчества, как-то я почувствовал, что у меня сильно заболело горло. Была зима. И брат мой Сергей пошел искать доктора. Жили мы в то время у Сухаревой башни, в Колокольниковом переулке, в маленькой бедной квартире, окна которой приходились вровень с землей. Неподалеку от Колокольникова переулка, у церкви, был дом-особняк. Вот в подъезде этого дома жил доктор Лазарев. На дверях была прибита медная дощечка, на которой было написано: «Доктор медицины. Горло, ухо, нос».
Лазарев вошел ко мне в пальто нараспашку, во фрачном жилете, в белоснежной рубашке и белом галстуке. Огромного роста блондин, с голубыми глазами. Большие красные руки выглядывали из рукавов пальто. Войдя, он пристально посмотрел на меня, а потом на стену, на которой висели приколотые кнопками мои летние этюды и рисунки с натурщиков.
– Это ваша работа, картины?
– спросил доктор.
– Мои, - ответил я.
– Очень плохо, - сказал доктор и, обернувшись, взял стул и сел против меня.