Константин Коровин вспоминает…
Шрифт:
Обед продолжался.
Посмотрев на мужа, она опять спросила:
– Ложки серебряные?
– А что?
– удивился я.
– Не стала бы держать серебряных в деревне.
– Как же не стала бы, - вмешался муж, - да ведь у нас на даче тоже серебряные?
– На даче другое, - ответила супруга не без строгости и губы сложила бантиком.
– Дача все же не деревня, там почище. Здесь все глаза пялят, и прислуга тоже скажет «серебро». Не очень-то хорошо.
Подали клубнику. Супруга не унималась.
– Своя?
Она посмотрела на мужа.
– Стоит ягоды собирать! Столько
Так, в милых и положительных разговорах, прошел обед.
Чай пить мы пошли ко мне в мастерскую. Там на мольбертах стояли мои недоконченные картины.
Глядя на картины, она опять спросила:
– А вот рамки, я думаю, тоже дорого стоят?
– Дорого, - согласился я.
– А без рамок кто же купит? И повесить-то некуда.
За чаем разговор шел о том, сколько сахару кладется в варенье и что в Москве варенья готового сколько угодно и дешевле.
Потом мы отправились с Васей на реку ловить рыбу. В лодке на чудесной реке Нерли, у леса, как-то сразу стало хорошо и вольно. Цветные поплавки весело прыгали на светлой и ровной поверхности воды. Вечерело. Камыши и кусты ольхи ярко отражались у берегов. Насвистывала иволга. Когда поплавки окунались, мы вытаскивали горбатых окуней, золотых язей.
На бугре показалась жена.
– Что, ловится?
– издали спросила она.
В это время Вася вытащил окуня.
– Ах, прелесть, они вкусны, как сахар, - радовалась супруга.
– А я по грибы пойду. Вот нашла подосиновик. Хоть и не едят их в Москве.
– Ушла, - сказал Вася и, вынув из кармана бутылку, разом выпил половину.
– Хочешь?
– предложил он мне.
– Что ты этак коньяк пьешь?
– заметил я.
– Нельзя, брат, только этим лекарством и спасаюсь… Смотри-ка. Это у меня повело.
Он вытащил большую рыбу. В сачке лежал крупный лещ и хлопал хвостом. Рыба в сажалку, повешенную в лодке, влезть не могла.
– Пущу-ка его, пусть себе плавает, - вздохнул Вася.
– Пусть живет, а то его сейчас живым жарить станут. Я этого, признаюсь, терпеть не могу. Пускай другие жарят… Она-то ведь женщина, а это, страсть, любит… Будет обсасывать косточки и приговаривать: «Кушай! Ах, они как сахар!»
Вася опять глотнул коньяку и охмелел. Пойманную рыбу он всю выпустил в реку, оставил только сонную и стал купаться. Отплыл от берега, окунулся и, высунув из воды голову, сказал:
– Знаешь, ведь она, жена моя, тебя терпеть не может.
– Да что ты? Почему?
– А вот, конечно, главное: что ты не богат. Второе - живешь в деревне, художник. Все это, взятое вместе, ей не по вкусу. Будь ты фабрикант, помещик, инженер, адвокат, известный доктор, а то - художник. Это же, брат, ерунда.
– Позволь, - возразил я.
– Ведь и ты архитектор.
– Не-ет. Архитектор не то. Тут вещь серьезная, - говорил Вася, вытираясь рубашкой.
– Понять надо. Тут капиталом пахнет, домами доходными. И вот еще: терпеть она не может писателей разных. Это, брат, я вижу. Но она, конечно, никому ни за что не скажет.
– Будто? Да ведь она высшие курсы окончила.
– Да, окончила. Но эти курсы она в грош не ставит. Ты ей - Пушкин, Шекспир, Виктор Гюго, а она «сколько они получали?» подумает.
Мы вернулись домой.
Вечером, за ужином, Васина супруга говорила:
– Вот уж никогда не стала бы жить в деревне. Мухи, комары. Ужас. Конечно, вам ничего. Вы картины пишете. В картинах все хорошо выходит, даже болото… А на самом деле: что в болоте хорошего? Просто гадость, и кому нужна картина с болотом?
Она торжествующе улыбнулась.
– Вы думаете, я дочь живописи зря учу? Ошибаетесь. Художницу скорее замуж возьмут. Мужу лестно, что жена его художница, а не просто так. Я и учителя позвала такого, который гладко и ровно пишет. Гладко - всем понятно, а эти ваши мазки разные для немногих. Жених-то, может и не поймет вашей живописи, разных ваших импрессионистов, а гладкую всякий дурак понимает. Гладко, и рад.
Она встала и ушла с террасы.
Мы остались с Васей одни. Долго молчали.
– Ну что?
– сказал он наконец.
– Правду ли я говорил? Терпеть она не может людей, как ты, и называет их дурацкими мечтателями. Что она обо мне думает, не возьму в толк, но во всякую мою работу всегда вмешивается. А главное - при получении заказов - чтобы дороже брал. И, представь, бывает права! Что говорить, деловая у меня жена. Да только, только… так это мне надоело, что бежал бы, куда глаза глядят. Вот уж понимаю, как в монастыри уходили, прятались в кельи, делались затворниками - наверное, все от таких баб. Я тоже в монастырь уйду.
– Ну нет, тебя в монахи не возьмут.
– Это почему же?
– Да ты поди, посмотри на себя в зеркало. На лицо свое, потом на всю фигуру.
– Что же лицо? У монахов всякие рожи бывают.
– Нет, не возьмут, - повторил я с убеждением.
– Посмотрят и не возьмут. Таких страдальцев нам, скажут, не надо.
– Почему же? А может, я и есть страдалец большее всех. Ведь души моей никто не видит.
Я пошел спать в сарай на сено. До чего хорошо спать на сухом сене! Никаких духов не сравнить с нашим русским сеном. Сбоку, в дырявой крыше сарая, видно глубокое летнее небо, усыпанное звездами. Собаки мои, клубочками съежившись, спят рядом. Слышно, как стрекочут кузнецы. Вдали трещит коростель. Ночь. Русская ночь в деревне! Какой гимн земли, равный величию небес…
– Ты спишь?
– слышу голос приятеля.
– Нет, а что?
– Я к тебе, на сено. Жарко в доме, на сене лучше. Замечательная ночь! Месяц вышел над мелколесьем. Посмотри, до чего хорошо. Пахнет полынью. Я, брат, в крапиву попал, ноги обожгло. Я - босиком.
– Зачем же босиком?
– Да, черт. Пошел тихонько бутылку доставать, а у тебя там еж бегает. Я испугался: урчит. Злой.
– Куда там злой, он тебя напугался - ручной.
Приятель залез на сено.
– Знаешь что?
– сказал он мне.
– Жена завтра хочет ехать. Я, говорит, не могут больше. Скука, говорит, и комары. Что тебе, говорит, здесь нравится? Что? На даче по крайности музыка, круг, знакомые, танцы, а здесь - просто ссылка, ссылка… Вот и поди. Что на это ответишь? Потом, говорит, эта птица противная, как дура, всю ночь кричит. Какой, говорит, это соловей! Да здесь и соловьев-то нет.