КонтрЭволюция
Шрифт:
Софрончук кивал, а сам думал: «Нет, это становится положительно любопытным. Что же это за глаза и руки такие? По которым так с ума сходят? Надо бы все-таки посмотреть с близкого расстояния».
— У нас еще агент в окружении Пушистой остался, — сказал Жудров. — Так что можно продолжать работать. Хотите, организуем встречу.
— Хочу. И с агентом. И — потом — с объектом. Полезно, знаете ли, бывает глазами посмотреть.
— Организуем! — приободрился Жудров.
— Только не напортачьте на этот раз. Обеспечение оперативное и легенду продумайте как следует.
— Будет сделано! — рапортовал подполковник.
А
Глава 9. Запредельные сны
1
«Может быть, жене? Может быть, все-таки жене: потому что — кому еще…»
Фофанов сидел на пуфе в огромной, отделанной мрамором ванной своих барвихинских апартаментов и смотрел в зеркало. Ничего удовлетворительного он там не видел. Плешивая голова, лицо, испещренное морщинами, тусклые глаза, мешки под ними… За головой в зеркале виднелся фрагмент огромного джакузи, со всякими сверкающими ручками-выключателями, рычагами космическими, а еще дальше — стеклянная кабина душа с множеством золотых трубок. Все это великолепие абсолютно не сочеталось с внешностью старого усталого человека в зеркале.
«Тьфу! Ну и рожа…»
А ведь когда-то женщины находили его привлекательным. Даже с Аленом Делоном видели в нем сходство. Как быстро, как незаметно все это кончилось, однако… Впрочем, политика — дело крайне изнурительное, быстро иссушающее и душу и тело.
Фофанов отвернулся от своего отражения — оно мешало ему думать.
Он сидел и размышлял о том, с кем мог бы он поделиться, кому мог бы просто элементарно рассказать о происходящем с ним в последние недели.
Получалось — некому.
Друзья детства и молодости все растеряны, да и не сохранил он о них теплых воспоминаний. Странно, ведь, казалось, он любил своих школьных и университетских друзей… Все дело в том, предполагал Фофанов, что человек очень сильно меняется с возрастом. Каждые несколько лет клетки в нем обновляются — это уже физически другое тело, хоть и собранное по сохранившимся лекалам. С течением времени все больше искажений в дизайне, все менее четкой становится память, и прежние предпочтения ослабевают. Бьются, бьются бедные нейроны, которые обновляются меньше всех остальных, пытаются что-то сохранить, память защитить, отстоять, но куда там… Обернешься назад и диву даешься: да что я находил в этой музыке? Что меня уж так завораживало в этой книге? Да и меня ли?
Друзья были — любимые, но не мной, а другим, давным-давно уже не существующим странным человеком. Не чужим же друзьям душу изливать.
Получалось, что, кроме жены, никто просто не приходил в голову. Не с коллегами же (ха-ха!) откровенничать.
В былые времена можно было бы пойти исповедаться Генеральному. Но, подняв его на Олимп, Генеральный вдруг отдалился. Захлопнулся. Отвернулся. Дал понять, что здесь, на вершине, совсем иные правила игры. Здесь не люди, здесь функции. А функции не откровенничают. И не исповедуются.
И вот вдруг в трудный момент оказалось, что вокруг, на этой самой вершине, полная пустота, только ледяной ветер свищет, того и гляди сорвет, сбросит в пропасть, на острые скалы. Медленного и осторожного спуска отсюда на грешную землю не
Глупость какая. Но что уж теперь…
Фофанов снова посмотрел на себя в зеркале — изобразил на лице максимальное отвращение, получилось довольно эффектно.
Отвернулся снова.
Итак, для таких крайних ситуаций вроде бы существуют жены. Которым можно все рассказывать, и они с готовностью ахают-охают, возмущаются действиями твоих врагов, и главное — всегда на твоей стороне, что бы ни произошло. Ты для них всегда прав. Ох, как же это замечательно! Пусть будет дура дурой, какая разница! Пускай увлекается тряпками и побрякушками, пусть предается бабским разговорам и сплетням. Но зато наступает критический момент — и вот есть у тебя живое существо, стоящее за тебя горой. Вот такие жены, говорят, бывают у некоторых партийных товарищей.
Но у него, Фофанова, не сложилось, и он сам в этом виноват.
Он закрыл глаза и попытался мысленно порепетировать разговор. Представил себе, как начинает рассказывать Олечке про Генерального, про Попова, про интриги в ПБ, про наглых гэбэшников. Наверняка она испугается, широко откроет свои когда-то красивые глаза, глаза бывшего эльфа, а ныне пожилой морщинистой женщины, почти старушки… А если к этому потом добавить еще историю про наваждение, про усатого посетителя в ЦК да про забинтованного художника… Напугается Олечка смертельно. Дар речи потеряет. Будет смотреть на него по-коровьи, а потом того и гляди заплачет.
Много ли будет толку от такого разговора, много ли поддержки? Ноль в какой-то там степени.
Главная проблема вот в чем: они с Олечкой уже лет двадцать как ни о чем не разговаривают. Кроме обмена бытовыми фразами, да и это случается не так уж часто, поскольку они почти не видятся. Олечка в основном на даче сидит, возится с цветами, вечно их то сажает, то выкапывает. Зимой у нее для этого небольшая оранжерея там имеется. Он же предпочитает ночевать в девятикомнатной квартире, занимающей целый этаж на улице Алексея Толстого, пустой и неуютной, обставленной казенной мебелью. Но Фофанов к ней привык, научился не обращать внимания на такие вещи. Из ЦК он обычно возвращается поздно, около девяти, уже поужинавший стараниями бабы Нади. Смотрит программу «Время», потом на ночь выпивает стакан кефира и ложится спать.
Или не ложится. А садится в кабинет просмотреть бумаги перед сном. Хотя это скорее предлог залезть в свой личный секретный сейф, который можно открыть только одному ему известной заветной комбинацией цифр. Достать очередную тетрадку в глянцевой обложке, с великолепными видами Венеции, с гондолами, скользящими по нездешней красоты каналам. Первую такую тетрадку он купил давным-давно, когда возглавлял делегацию КПСС на съезде итальянской компартии. И потом каждый год просил сотрудников Международного отдела привозить ему по такой тетрадке. Теперь уже пошла в дело девятая. И дело-то шло к концу. Получится в итоге, наверно, как у Феллини, «Восемь с половиной». Забавно.