Л. Пантелеев — Л. Чуковская. Переписка (1929–1987)
Шрифт:
Будьте здоровы и пишите мне дальше о школьнице и школе. (Говорят, когда Солженицыну, который долго был в Рязани учителем математики, предложили написать рассказ о школе, он ответил:
— Его нельзя было бы напечатать. Это пострашнее, чем «Один день».)
Дорогая Лидочка!
Порадовался я за Вас, узнав, что «Былое и думы» хорошо пишется.
Мне работается последнее время очень туго.
О Машке не спрашивайте. Пока что ее школа для меня не иссякающий источник огорчений. Солженицын, конечно, преувеличивает, но если принять во внимание слабые плечи
_____________________
Почему она читала в первый школьный день «Царскосельскую статую» — не знаю. Последние дни она часто читала эти стихи дома (мы собирались ехать в Пушкин). Я тоже ей сказал:
— Ты бы лучше прочла что-нибудь из Хармса.
Но ведь и Хармс — не по теме.
Как хорошо, что Вам удалось — хоть коротко, не в полный голос — сообщить читателю о судьбе многих наших друзей и товарищей. Ах, если бы эти попытки делали и другие. Скажем, В. В. [289] , которая только после того, как я поворчал и посетовал на нее, вычеркнула в своей работе о Гайдаре фразу о «буйных и веселых тридцатых годах».
289
В. В. Смирнова.
Дорогой Алексей Иванович.
Ваш привет Мильчину я передала, он смущен и обрадован. Я тоже — Вашим, таким для меня дорогим, одобрением. Но, конечно, милый друг, о 3-ем издании я не мечтаю. Потому что ведь и 2-ое пробил Мильчин с трудом, и Главиздат набрал всего 8000 заявок, так какгазеты промолчали, нигде (кроме «Вопросов Литературы» и, совершенно мельком, «Нового Мира») не было отзыва. А ведь для переизданий нужны рецензии, рецензии и еще раз рецензии…
Ну бог с ними. Книга хоть и медленно, а все же до читателей доходит и свое дело делает — это я вижу по письмам из разных мест от разных начинающих.
Будьте здоровы. А вдруг приеду!
Дорогая Лидочка!
Рады были узнать, что скоро увидим Вас…
На днях мне позвонили и предложили на два часа одну замечательную рукопись.Я гордо отказался, похвалившись тем, что слышал эту повесть из уст автора еще четверть века назад [290] . А потом пожалел, и очень, — напрасно хвалился, отрезал себе пути к этой рукописи. Но может быть, автор будет милостив и любезен и захватит рукопись с собой в Питер?
290
То есть «Софью Петровну».
Дорогой Алексей Иванович.
За эти 3 недели я своротила множество дел, «вымбегала», как говорила когда-то Сусанна [291] , все справки для пенсии, подала их, добыла все медицинские справки, необходимые для лечения глаз в Институте Гельмгольца, закончила исследования, необходимые для рецепта на телескопические очки, добилась отсрочки по договору на «Былое и Думы» — до 1 марта.
291
С.
Теперь надо работать и работать, а у меня заранее сжимается сердце от того, что не дадут.
А еще сильнее сжимается оно от дела Бродского. С тех пор, как я прочла статью в «Вечернем Ленинграде» — нет мне покоя, я не могу жить с сознанием, что юношу этого ждет гибель [292] . Мы здесь пытаемся сделать все возможное и невозможное; я и Фрида обратились в ЦК; Фрида собирается ехать на суд; А. А. просила вступиться Шостаковича и Суркова — не знаю, что из этого выйдет, а только давно меня ничто не поражало так, как это черное дело.
292
«…29 ноября в газете „Вечерний Ленинград“ появилась статья о Бродском — статья страшная: называют его „окололитературным трутнем“, „тунеядцем“, а у нас тунеядство — обвинение нешуточное, могут и посадить» ( Записки.Т. 3. С. 112).
«Я, старый человек, огрызок сердца»… написано где-то в прозе О. Э. [293] Мой огрызок уже больше не может этого.
_____________________
В январе я не буду ездить каждую неделю на дачу — для меня это большое облегчение. Там начнется капитальный ремонт, и К. И. уедет в Барвиху. Буду ездить каждую неделю к нему, но не на 3 дня, а на 3 часа.
А на даче пертурбация страшная, все вещи запихивают в две сторожки, а часть — ко мне в город.
Ну вот Вам общая картина.
293
Неточная цитата. См.: О. Мандельштам.Четвертая проза. Гл. 15. «Я — стареющий человек — огрызком сердца чешу господских собак…»
Дорогая Лидочка! Письмо Ваше получил. Не мог ответить сразу, потому что все эти дни (много дней) был занят — с утра до позднего вечера должен был находиться в квартире Шварцев — и как «понятой» и как представитель комиссии по литературному наследству Евгения Львовича.
Все это — и страшная смерть Екатерины Ивановны [294] , и все, что затем последовало, как-то необыкновенно меня потрясло. Не только душевно, но и физически, как будто сам наглотался чего-то горького, дымного, дурманящего и расслабляющего.
294
Екатерина Ивановна Шварц, вторая жена Е. Л. Шварца, покончила жизнь самоубийством.
Из-за всего этого я, вероятно, вообще выбился из колеи. «Дело Бродского», о котором Вы пишете и которое, судя по Вашему письму, коснулось и задело так много столь разных людей, — это дело прошло мимо меня, я о нем не знал и узнал только из телефонного разговора с Александрой Иосифовной.
Это — гнуснейшая газетенка, с бульварными повадками — ведь именно на ее страницах изничтожали, топили талантливых художников, скульпторов, прикладников, обзывали их формалистами и в доказательство приводили фотографии, сделанные в таком ракурсе, что изящный олень превращался в рогатую свинью, в гиппопотама. Об этом писали, кажется «Известия»…