Ледобой. Зов
Шрифт:
— Ты чего старый? Помираешь? Или поживёшь ещё? — Урач отставил кружку с молоком, как мог шустро рванул к полке со снадобьями, высыпал на ладонь щепоть травяного размола и забросил верховному в раскрытый и махом иссушённый рот. Вон, губы ровно белым обсыпало.
— На-ка, запей! Не хотел молока, а придётся.
Стюжень пил, морщился и зыркал на старого друга поверх бока расписной чарки.
— Пей, вопросы потом.
Да пью, пью. Верховный еле заметно сник, напряжение куда-то ушло, брови, собранные было в одну тревожную седую полосу, по местам разогнал. Должно быть две, вот пусть две и будет.
— Сивый на ночь глядя ушёл. Вместе с вестовым и ушёл.
— Мне почему не сказал?
—
— А…
— А потому! — нечасто такое бывает, но уж когда случается, делай зарубку на дверном косяке — Урач голос дал, и громыхнуло так, что Стюжень от неожиданности подавился вдохом. — Потому! Ты устал после дороги, дрых без задних ног, да и не послушал бы он никого. Знаю я этот взгляд. Ровно насквозь глядит, никого не видит, губы сжаты, подбородок вперёд выехал. Да и сказать по совести, заигрались вершители судеб. Зарвались.
— Что там с Ржаной? Это всё те дела, когда из-под руки Длинноуса выбежать захотели? Мол, только князь над нами?
— Да. Ну про тех соболят и песцов, что Сивый в лесу нашёл, ты знаешь… И про то, как надоумил родичей разводить зверят, ровно овец, тоже. Так вот, получилось у них, — Урач оглянулся, и Стюжень поклялся бы чем угодно, что старый улыбался. Еле заметно, лишь тень по бороде мелькнула, но улыбался. — Весной первое золото получили за меха. Длинноус со своими волками за долгом приехал, что в том году давал, рассчитывал землёй взять, а ему ржаные: «На тебе, боярин, должок!»
— Небось у заимодавца нашего рожа от самодовольства трещала, пока ехал до Ржаной, — верховный поболтал молоко в кружке, выловил мошку, вытер пальцы о порты, приложился к чарке. — Я Длинноуса знаю. Думал: «Ну вот и землица теперь моя», а ему золото под нос тычут.
Урач кивнул. Приблизительно так и было.
— Ну… наш боярчик такой наглости не стерпел и полдеревни в струганину искромсал, — Стюжень с вопросом в глазах поглядывал на друга. Верно говорю, так было? Хозяин кивнул и добавил:
— Его ко всему прочему лесом послали.
— Ну… золото появилось, там и свою дружину можно держать, — Стюжень задумчиво смотрел на собрата, и Урач про себя подивился — до чего похож его теперешний взгляд на Безродов: оба глядят мимо, но на самом деле что-то видят: Стюжень от увиденного аж глаза округлил и немо что-то шепчет. Ничего. Самого ночью такие же видения донимали, и глаза, наверное, выкатил так же. Была бы жива старуха, ночью от испуга точно померла бы, глядя на него.
— Боянщина без бояр, — ошалело пробормотал верховный и замычал, мотая головой, будто видение с глаз прогонял.
— Они костьми лягут, но первого, кто произнесёт это вслух, распустят на ремни, — угрюмо бросил Урач. — Но ты, старый, не ссы, я тебя не сдам.
— А там Сивый, — верховный, глядя куда-то в стену, равнодушно отмахнулся и поджал губы. — Тот ещё подарок.
— Коса найдёт на камень…
— И нам осталось для самих себя решить, кто у нас коса, а кто камень.
— Кого бы ни определили в камни-косы, бесследно это не пройдёт. Поедешь?
— А смысл? — Стюжень мрачно ухмыльнулся. — Всё равно не успею. Да и надоело строгую морду постоянно держать.
— Ты это про что?
— Да так… Некоторые зарвались, а кому-то надоело морду держать. Кстати, а тебя куда носило эти дни?
— Башку заговорённую нашли у деревни. Полдня ходу. Отрубленную. Лежит в траве у самой дороги, зубы скалит, глазами хлопает, матом кроет до того красиво, аж ухо разворачивается, чисто цветок… Бабы перепугались, за водой не пройти.
Верховный поймал себя на странном чувстве: хоть и раздирают Боянщины беды, солнцу ничто не указ. Утро выдалось чудесное, теплынь затопила Сторожище по самые защитные стены, день обещал прокалить город, ровно доброе жаркое, городские пообещали обильно посолить то жаркое
— Глаза! Не дыши! — только и успел крикнуть верховный.
И холоду нанесло. Жуткого, чисто из самого сердца полуночи, настолько нелепого в летней окружающей благодати, что деды против воли с закрытыми глазами поёжились. Пыль по светлице носится, исполинский песчанник через дом перепрыгивает, а ты сидишь-стоишь и ёжишься. Наверху по кровле застучало, будто гороху на тёс высыпали, а потом собрали всё мокрыми тряпками да и развезли от конька до ската. Уже и пыль улеглась, и на крыше отшумело-отгрохотало, а ты сидишь-стоишь, держишь глаза сомкнутыми, и мурашливые волны по телу бегают, будто встряхивают тебя чисто застольное покрывало от крошек: р-р-раз, дёрнул озноб за руки и пошла волна на спину, и мурашки весело разбегаются врассыпную по всей шкуре. Разве что не орут, как дети. Как только в седой шерсти на спине не застревают?
— Ушёл, — хозяин то ли спросил, то ли утвердил и осторожно, по-одному расцепил веки.
Урач отряхнулся, выхлопал рубаху, согнувшись в поясе, растеребил седины. Стюжень быстро, насколько позволили ноги, рванул к двери, на ходу растирая глаза, выскочил на крыльцо и заозирался. Как есть. Пылевик играючи перешагнул через избу Урача, забросил на кровлю кусок тына, чьё-то исподнее и пузатый бочок разбитой питейки — вон и ручка сиротливо горбатится. А пыльный столб за несколько мгновений выбрался из города и умчался рвать в клочья черту дальнокрая.
— На полдень-восток пошёл, — севшим голосом пробормотал верховный и утёр испарину.
Студёный воздух поймал в мёрзлые ладошки выброшенные слова, укутал в легкий парок, покачал у самых губ и разогнал по сторонам. Какое-то время воздуся ещё звенели холодом, изредка сверху падали снежинки, и настолько беспомощно гляделось в синих небесах солнце, закованное в тусклый обруч, что ворожцы переглянулись. А потом всё… вышний светоч сломал морозец, и тепло хлынуло во все стороны, ровно в самом деле сидели под невидимым колпаком, вроде глиняного, а тот не выдержал каления солнцем и лопнул.