Ледобой. Зов
Шрифт:
— Ты меня вообще слушал, остолоп сивый?
Безрод немного опустил взгляд, со лба на брови — у этого на лбу чирей приметный, взглядом удобно держаться — до глаз осталось совсем немного. Длинноус что-то почуял, между век у сивого придурка, кажется, что-то блеснуло, а потом… под руками загудело сильнее прежнего и бить стало, ровно голыми руками боевого пса держишь, а тот вертится, запястья к Злобогу выламывает. И поколачивать начало. Полуночный ветер озноба за шиворот щедро насыпал что ли? И это называется лето?
— Повинись перед людьми. Подними Ржаную заново. И я забуду, — шепнул Сивый Длинноусу на ухо, забросил ядрышко в рот, захрустел.
Не-е-е-т, эти языка не понимают. Таких топить нужно, ровно котят! Боярин отпустил недоумка,
— Вали, гада! — рявкнул Длинноусов воевода.
Только ещё раньше того, как четыре стрелы сорвались разом с тетив, что-то неприметное, взвихрив облачка дорожной пыли, размытой молнией порскнуло меж коней. Странное дело: разглядеть ничего не получилось — ну мазнуло синее пятно около лица — только перед глазами каждого из четырёх стрелков осталась картинка. Одна. Неподвижная. Ровно на воротах красками расписали: Сивый в воздухе висит, растянут, будто бежит, тело напряжено, лапа вперёд вытянута, пятерня растопырена, здоровенная, такой лишь руки из плеч дёргать… И ну к Злобожьей матери такую пятерню у лица! И вся беда оказывается в том, что не спрашивают, хочешь или не хочешь — просто лошадиной тягой рвут из руки лук, пальцы разжать не успеваешь, ну и сворачивает суставы к мраку. А ты орёшь, а дерево трещит, и не поймёшь, что ломается, пальцы или лук? И потом собственный конь, мало на дыбы не встав, срывается куда-то стрелой — странное дело, с тетивы твоего лука должна была сорваться всамделишная стрела, а вместо этого, после шлепка, оглушительного, как щелчок плетью, к дальнокраю стрелой уходит конь. И все это четырежды — четыре лука ломаются почти одновременно, четыре коня снимаются намётом к дальнокраю и тоже едва не разом.
Щурястый Туго сделался большеглаз, как девица — каждое око стало круглым и даже больше ложечного хлебала. Больше выросла только дыра меж усами и бородой, только не идёт крик. Воевода рот разевает, да всё вхолостую, будто крышку с кувшина сковырнуть забыли, а вверх дном уже перевернули и воду вытряхивают. И глаза пучит. Веки уж задвигать некуда: сверху брови, снизу скулы.
— Длинноус, Длинноус, — Безрод говорил со спины, прямо в ухо, низким шёпотком, и если от холодного ветра мурахи разбежались по всему телу, от этого голоса рванули обратно, собрались и тянущей болячкой засели где-то под левой лопаткой, — услышь, наконец. Побереги людей.
Он стоял за спиной, но Длинноус будто затылком видел — сивый выродок с укоризной качает головой. И когда, замерев и затаив дыхание, ждёшь продолжения, вроде: «Ай-ай-ай, как некрасиво гостей стрелами тыкать, а ещё вековечный уклад хранить взялся!», откуда-то спереди прилетает конский топот. А потом понимаешь, что выглядишь не лучше Туго: сивая сволочь ушла на целый перестрел, а пыль подкопытная вот только-только по конские колени выросла. Т-твою мать!
— Труби в горн «Тревогу»! — рыкнул Длинноус Туго, взмахивая в седло.
— Уверен? — уж на что воевода боярский был крутенек нравом и безжалостен, и тот с тоской таращился на дорогу, по которой к дальнокраю неслась маленькая чёрная точка. Ещё мгновение назад точка была человеком, а теперь точка. Сивый вон уже где, его почти не видно, а четверо, лошадей которых он огрел по крупам, только-только их остановили и взад поворачивают. Безродина вон где, а эти только-только в обратное поворачивают. Это вообще как? — Ты всё обдумал?
— Тревогу! — обернувшись, уже на ходу рявкнул Длинноус.
— Я бы отстроил деревеньку, — пуская гнедую рысью, себе под нос буркнул Туго. — Предчувствия нехорошие.
Длинноус и два десятка дружинных в полной справе неслись к пепелищу. Длинноуса потряхивало, только болтанка в седле была ни при чем — от злобы корежило. Иной раз казалось, что дурно, мутит, вот-вот вырвет, и если бы злобу можно было извергнуть из нутра, как дурную еду куда-нибудь в корни берёзы, пожухла бы та берёза, ссохлась, иструхлявела
— Я тебе отстрою, падаль! — шипел Длинноус, подстёгивая чалого плетью, — Мордой в землю и пахать! Собственным носом! Ох подставил ты Большую Ржаную, ох подставил! Ничего, другим наука будет!
Деревенька легла недалеко, для боевого коня один намёт и одна рысь, чтобы уж не в мыле в драку бросаться. Проскочить меж двух холмов, там по над берегом речки, потом от воды податься в сторону леса и на тебе Большая Ржаная, вернее то, что когда-то носило это название. Не останется никого, кто смог бы возродить поселение. После сегодняшней выходки Сивого ублюдка, уж точно никого не останется. Ничего, другие пахари придут на эту землю. Послушные и покорные. Бабы нарожают землероек.
Дорога меж холмов тесная, проходить придётся только цепью, один за другим, но когда головной только ступил на самое узкое, откуда-то сверху прилетел оглушительный свист. Каждому из двадцати показалось, что свистун вот прямо за спиной вторым сидит и дует прямо в ухо. Вот честное слово, слух рвёт к Злобожьей матушке, аж голова лопается. Длинноус, морщясь, так натянул поводья, что конь под ним едва на дыбы не взвился.
— Золото везёшь? — прилетело с верхушки холма. — Строиться будем?
Мгновение или два Длинноус ответить не мог — на губах от бешенства булькало и пузырилось, ровно кипяток в котле. А потом, как в мясном вареве, грязная пена наверх полезла.
— Ах ты падаль! — наконец боярина прорвало, аж усы под носом торчком встали, как у кота. — Золота нет, только железо! Мечи да стрелы! Пойдёт?
— Поглядим.
На макушке холма верховой был виден очень хорошо — холм лысый, без деревьев, только трава, небо синее, без облачка, видно как холодный полуночный ветер играет гривой гнедого. Сказал, что поглядит и исчез. Вновь стал холм необитаем.
— Спускается, — Длинноус повернулся к Туго, показал вперёд, на дальний конец дороги. — Появится оттуда!
— Копья товсь! — рыкнул воевода, обнажая меч.
Длинная гусеница ощетинилась, острия легли в сторону Большой Ржаной. Давай быстроног, поспеши, всю шкуру оставишь на копейных остриях.
— Рысью… ходу!
Рысью… ходу… Не нужно никакой рыси: вся беда в том, что он уже здесь, а если лошадиный топот и обогнал Сивого, то на крохи. С какой ноги гнедой этого урода в скачок уходит? Чем таким ублюдок подстёгивает доброго коня, что не было, не было и на тебе — уже тут? Чем он его кормит? Что такое вообще было там, у ворот? Вопросы, вопросы… Это как у колыбельной песенки вырезали всю середину и начало: ни тебе «в княжестве боянов, у самого синего моря», а сразу «жили долго и счастливо и умерли в один день», только тут не долго, и не счастливо, и не жили, а лишь тянули ратную службу, но умерли всё равно в один день.
Когда косая волна набегает на скалистый берег, это бывает видно — край водяного крыла цепляется за камень, облизывает порожек, скользит, разматывает по скале белую пенную полосу. На людях волна тоже бывает видна: вот срывается в рысь цепочка дружинных, сами щитами укрыты, копья воздух режут, но волна начинается не спереди, как ждали, а сзади, и по ниточке вперёд уходит страшный горб — копьё задирает остриё в небо, ломая запястье, вырывается из ладони и, кувыркаясь, по дуге летит далеко в сторону, а дружинный странно всплескивает руками и валится из седла с жуткой мечной прорехой поперёк тела. Двенадцать человек друг за другом едва пополам не раскроены, семеро оглоушены, но уж так оглоушены и не поймёшь, чем шлем, вмятый в бошку или броня, вбитая в грудь аж до хребта, лучше мечной прорехи от ребра до ребра? Для уха стук падающих копий, звон разрубленных броней и людской крик сливаются в такую зловонную кашу, что Туго, второй по счету в цепочке в ужасе топорщит ноздри и пучит глаза, впрочем даже оглядываться не нужно, Сивый ублюдок уже в шаге, а его жеребец кажется конём Злобога. Как будто… очертания плывут, словно весь гнедой — это пёс после воды, взглядом не поймать.