Летний снег по склонам
Шрифт:
А на другой день за рекой на открытое место сели самолеты. Выгрузили тридцать тонн самого нужного. И эти тридцать тонн, до последнего пустяка, перетаскали за три километра на своих плечах к створу, на высокий берег.
Но запомнился почему-то не путь через торосистую реку, не боль в плечах, не усталость. От тех дней осталось у Петра не похожее ни на что воспоминание. Прилетала сюда женщина, инженер. Пробыла совсем недолго, не больше дня — улетела назад последним самолетом. И запомнилась с какой-то осенней четкостью...
Может, оттого, что оказалась одна среди привычных мужских лиц?.. Нет, нет... Не
Пожалуй, потому, что выглядела она очень одинокой и отрешенной от всего, что их тут волновало. В кутерьме, в горячке, когда таскали грузы, спокойно и безучастно скользила она на лыжах вдоль тропы, исчезала, появлялась на другом берегу или около барака, или за поляной в таежном редколесье. Иногда стояла подолгу на высоком берегу, разглядывая карту и местность. И наверное, что виделась она, такая спокойная, вдали и что скоро покидала их, — все это вызывало чувство затянувшегося грустного прощанья. И хотелось, чтоб оно длилось побольше...
Она и не знала, занятая своим делом, что стала для кого-то прощальным словом, последним взмахом руки.
Петр таскал грузы, отягченный усталостью, и ни о чем не думалось, кроме как о том, — когда ж последний ящик, последний мешок... Но вдруг проплывала вдали эта неторопкая женщина, и что-то смещалось в груди, и думалось о том, как улетит последний самолет, и останутся они одни, и как не скоро еще попадут на Большую землю, и не скоро увидят женщин... И в мысли этой не было вожделенности, а была только чистая грусть.
Он не разглядел даже как следует лица инженерши и о фигуре ее ничего не мог сказать из-за полушубка, унтов и шапки, делавших всех похожими. Лишь в движениях ее, в походке виделась женщина, и этого было достаточно, чтоб загрустить и запомнить ее надолго, и вспоминать потом при взгляде на кромку берега, на скалы...
И когда самолет прощально качнул крыльями, пролетая над вырубкой, над бараком — тогда-то Петр понял, что надолго запомнится незнакомая эта женщина...
Дальше все шло обычным своим чередом — началась весна, снег отсырел, осел, русло открылось, площадку залило — самолетам не сесть. Потом мир потонул в полой воде, дожде и мокром снегу. Дошли до ручки: несколько суток вся еда — пустые макароны и кружка навара, который оставался в котле.
И даже тогда — мелькнет воспоминание, выплывет откуда-то, и вроде легче: живет же где-то она и, может, помнит этот их барак и о них самих помнит...
А все остальное, как обычно, как надо. И даже навар от макарон, как надо. Всякое бывает, всякое видали...
Тут, конечно, обычный работяга не выдюжит, а кто вот за длинным рублем — подавно. Здесь нужны рисковые ребята, преданные делу до конца. Без них ничего не поделаешь, они — всему начало. Тут надо, чтоб не считали ни часы, ни рубли, ни километры, знали бы одно: свалить лес, расчистить место, поставить палатки к началу навигации, приготовить крышу для тех, кто приедет работать по часам и по рублям.
Вот сейчас Петр и вез уже людей, которые будут жить по всем правилам и строить сборные дома, чтоб к зиме в них вселиться. Для многих из приезжающих и палатка — испытание, им дела нет, как эта палатка досталась, они хотят трудиться от звонка до звонка, с выходными, отпусками и всем, что положено.
Петр знал: так надо, и никогда даже
И остальные ребята в первый десант подбираются только такие. Гуртуются вокруг начальника участка Туркулесова, которому верят больше, чем кому, и ездят с ним по самым началам строек.
Потом широко раскидывается дело, сотни людей съезжаются и тысячи, и среди них остаются человек сорок-пятьдесят «старичков», готовых по первому слову бросить все обжитое и снова — в первый десант. Начинали и в Братске, и на Мамакане, и на Вилюе... Знают уж, как начинать, привычным и захватистым стало — начинать.
Разрастается стройка, рассыпаются они по разным службам, и уж редко видятся, и живут в разных концах нового поселка или города. И вдруг в один из дней, ни с чего вроде, заходит Туркулесов, и сердце падает... Он еще слова не скажет, только покажется там, где и не надо ему быть, не на своем участке, и неизвестно еще, к кому и зачем пришел, а сердце падает, как при воздушной яме в самолете. Ух, что-то несет Константин Яковлевич! И точно. Подходит к тебе и говорит: «Не засиделся ли, Прокофьич (или Иваныч, или Николаич — таких можно перечесть). Может, говорит, подадимся в Заполярье, новую станцию городить? За полярным кругом-то, поди, не бывал?» — «Не приходилось». — «Так как же?..»
Длинный парень в сером костюме прибежал с кормы, захлебываясь, замахал рукой.
— Во, черти, не боятся совсем! Да тут рай! Милы мои, тут охота, как у бога!
Он потрогал пиджак у сердца, заглянул под вздувшийся борт, и все подумали, что там — бутылка. А парень продолжал взахлеб:
— Я охотник, ребята, охотник, понятно? С чучелами охочусь. У меня дома этих чучел — штук тридцать, всех пород: и кряква, и гоголь, и черноголовка, и нырок, и шилохвость, и чирок... Они ведь все разные, утки-то, их надо понимать, а то чучела не сделаешь. У одной белые перышки полумесяцем, у другой хохолок, у которой пятнышко возле носа — все надо знать. Охота жа с ними! Это да! И чучела выпущу, укроюсь в камыше и жду. Слышу: летит. А сердце — как у щенка: тук-тук-тук... А утка — шлеп на воду! И — к чучелу. Тут я ее ррраз! И ваших нету! И еще, и еще! Ух, черт! Вот охота кака у нас на озёрях-то. Лучше наших мест на Оби, ребята, нет!.. Но тут особо, тут — это да!
Он опять заглянул под пиджак, поежился.
— Фу, ты! Обсикался... Ну, друг, хозяина обсикал. Не годится.
И вытащил то ли из-за пазухи, то ли из внутреннего кармана щеночка, совсем маленького, с неуклюжими лапками. Держал его в руке, а другой старался вытряхнуть оставшуюся после него влагу.
Вокруг захохотали.
— Не гогочите, он еще маленький. Во будет собака! Мы еще с ним по белку походим. Верно, Соболь?
И посадил щенка за пазуху, помогая ему лучше устроиться. Когда щенок успокоился, парень неистово начал: