Летучие мыши. Вальпургиева ночь. Белый доминиканец
Шрифт:
Помилованы были только ночная рубашка и пара домашних туфель с вытканными тигровыми головами в венках бисерных незабудок. Да и то потому лишь, что, чувствуя приближение тайфуна, он заботливо укрепил их на люстре, не без основания опасаясь, как бы при виде его слепой ярости они не расползлись по углам, уж по крайней мере на несколько недель становясь для своего разбитого запоздалым раскаянием хозяина без вести пропавшими.
Туфли в настоящий момент были у него на ногах, а в рубашку — нечто вроде ниспадавшей до пят власяницы с золотыми пуговицами (сзади камергерская пряжка, отстегиваемая во время приема сидячих ванн и т. д., скрепляла длинные
В таком виде он мерил комнату нетерпеливыми шагами.
По крайней мере, так он полагал.
На самом деле господин императорский лейб-медик лежал в постели и спал — правда, беспокойным сном готового к отъезду праведника, но все же спал и даже видел сны.
Сны всегда являлись досадным сопутствующим явлением его карлсбадского предприятия; приходили они всякий раз в мае, а в нынешнем году были как никогда несносны. В прежние времена лейб-медик все свои видения упрямо заносил в дневник — пока до него наконец не дошло, что этой безнадежной попыткой обуздать непокорные сны только усугублял дело.
Итак, не оставалось ничего иного, как, удовлетворившись неприятным фактом скверных майских сновидений, смиренно уповать на оставшиеся одиннадцать месяцев гарантированного многолетней практикой глубочайшего полуобморочного сна.
Расхаживая взад и вперед по комнате, он случайно остановился перед висевшим над кроватью календарем. Неприятно удивленный, увидел на нем все еще не оторванный — почему, спрашивается? — листок «30 апреля»... Мерзкая дата Вальпургиевой ночи!..
«Да ведь это ужасно, — пробормотал он, — еще целых четыре недели до 1 июня!.. А чемоданы уже улажены? Что же мне теперь делать? Не могу же я завтракать "У Шнеля" в рубашке! Неужели придется все снова распаковывать? Какой кошмар!» Лейб-медик представил себе, как обожравшиеся сверх всякой меры сумки мучаются, тщетно пытаясь усвоить его неудобоваримый гардероб — чего доброго, еще и рыгать начнут, как от рвотного камня. Он уж видел, как бесчисленные, всевозможных пород галстуки обвиваются вокруг него подобно гадюкам, сапожные щипцы, разгневанные длительным заточением, собираются вцепиться ему в пятки своими рачьими клешнями и даже розовая сетка, похожая на детскую шапочку, только с белыми мягкими лайковыми ремнями вместо тесемок, даже она... нет, это уже верх всякого бесстыдства, совершенно непозволительного какой-то заурядной туалетной принадлежности! «Ни за что, — решил он во сне, — чемоданы останутся запертыми!»
В надежде на ошибку господин императорский лейб-медик нацепил очки, намереваясь еще раз исследовать календарь... Но тут в комнату вдруг невесть откуда хлынул ледяной холод, стекла очков сразу запотели.
А когда он их снял, то увидел перед собой какого-то полуголого человека, с кожаным фартуком на чреслах, — темнокожего, высокого, неестественно худого, с черной, вспыхивающей золотыми искрами митрой на голове.
Господин императорский лейб-медик мгновенно понял: это Люцифер, однако нисколько не удивился, так как ему фазу стало ясно, что в глубине души уже давно ждал чего-то в этом роде.
— Ты — демон, исполняющий желания? — спросил он, невольно поклонившись. — Можешь ли ты?..
— Да, я — Бог, коему люди препоручают свои желания, — прервал его фантом и указал на кожаный передник, — я единственный препоясанный среди богов, остальные бесполы.
Только я могу понимать желания; тот, кто реально беспол, забыл навсегда, что есть желание. Пол — вот где сокрыт глубочайший корень
Среди богов я единственный истинно милосердный. Нет желания, коему я бы не внял и тут же не исполнил.
Но внемлю я лишь молитвам живых душ, их извлекаю на свет. Поэтому имя мое — Luci-fero[18].
Для душевномертвых и их алчных желаний мой слух закрыт. Потому-то так страшатся меня эти «мертвецы».
Я безжалостно вскрываю тела людей, если этого жаждут их души; я, как самый милосердный хирург, немилосердно удаляю пораженные недугом члены ради высшего знания.
Уста иных людей взывают о смерти, в то время как душа их молит о жизни, — таким я навязываю жизнь. Многие мечтают о богатстве, но души их стремятся к нищете, дабы пройти в игольное ушко, — таких я делаю нищими.
Твоя душа и души твоих отцов в земном существовании жаждали сна, потому и содеял я всех вас лейб-медиками — поместил ваши тела в каменный город и окружил вас людьми из камня.
Флутбайль, Флугбайль, и твое желание ведомо мне! Ибо возжаждал ты обернуть время вспять и вернуть свою юность! Но усомнился ты во всемогуществе моем и утратил мужество, в который уж раз отдавая предпочтение сну. Нет, Флугбайль, не отпущу я тебя! Ибо и твоя душа молит: хочу быть юной.
А потому исполню я ваше обоюдное желание.
Вечная юность — это вечное будущее, а в царстве Вечности даже прошлое возрождается как вечное настоящее...
После этих слов фантом стал прозрачным, а там, где была его грудь, стала все отчетливей проявляться какая-то цифра, сгустившаяся наконец в дату «30 апреля».
Чтобы раз и навсегда покончить с галлюцинацией, лейб-медик хотел было сорвать ненавистный листок, однако это ему не удалось. Очевидно, на некоторое время придется смириться с Вальпургиевой ночью и ее призраками.
«Ничего, ведь мне предстоит великолепное путешествие, — успокаивал он себя, — курс омоложения в Карлсбаде, несомненно, пойдет на пользу».
А так как и на сей раз ему не посчастливилось проснуться, то ничего другого не оставалось, как повернуться на другой бок и погрузиться в крепчайший сон уже без всяких сновидений...
Ровно в пять в мирный сон градчанских обитателей врывался отвратительный скрежет — это внизу, в Праге, у Богемского театра, визжа на рельсах, поворачивала электрическая конка.
Императорский лейб-медик настолько привык к этому, не совсем любезному, проявлению жизни презренного «света», что
просто не замечал его; напротив, сегодняшнее противоестественное его отсутствие заставило господина Флугбайля беспокойно заерзать в постели.
«Должно быть, у них там что-то стряслось», — всплыло в его сонном сознании нечто вроде логического умозаключения, и тотчас нахлынула целая лавина смутных воспоминаний последних дней.
Еще вчера, чаще обычного заглядывая в свой телескоп, он обратил внимание на переполненные людьми улицы; даже на мостах царила невиданная толчея, непрекращавшиеся приветственные крики «Slava» и «Nazdar»[19] достигали его окон, растягиваясь в какое-то идиотское «ха-ха-ха-ха». Вечером над холмом на северо-востоке Праги стал виден огромный транспарант с изображением Жижки, в свете бесчисленных факелов казавшийся белесым инфернальным миражем. Ничего подобного не случалось с самого начала войны.