Лоцман кембрийского моря
Шрифт:
Институт неожиданно оказался оконченным.
В коридорах института студенты гулом посвящали друг друга в свои планы и советовались о своих замыслах, куда идти работать. Они уже чувствовали себя перед самым началом — через два месяца — самостоятельной долгожданной деятельности. И в мимолетных веселых воспоминаниях светлело то, что бывало и темновато в студенческой жизни, но все-таки соединяло и сближало их, и в чем-то создало взаимную обязанность, и удерживало признательность.
— Через этот базар молодой радости, — закричал Алиев, — спешит протиснуться убитый горем Зырянов!.. Что с тобой, дорогой мой?
Он
— Обрати внимание, как на меня смотрят, — сказал он.
— Очень хорошо смотрят! С симпатией, все очень хорошо о тебе думают, уважают!
— С иронической улыбкой, а в лучшем случае — с недоумением, — сказал Василий. — Скалят зубы.
— Покажи хотя бы одну такую улыбку, — Алиев повел глазами грозно, — на твоих глазах она моментально станет беззубой!
— Все вспоминают эти пять лет как праздник учебы, после которого начинается праздник труда, — сказал Василий, — а для меня после пяти лет мытарств и тяжелых переживаний все кончено к окончанию института.
— Зачем, Вася, столько пышных слов?.. Знаешь что? Давай уйдем отсюда.
Они вышли на улицу и стали прогуливаться, обнявшись, не замечая уличного шума.
— Знаешь что? У тебя очень много крестьянского индивидуализма. Я тебе говорю, я, твой лучший друг! Да-да, несмотря на то, что ты член партии и очень хороший коммунист!.. Дорогой мой, это пережитки, от которых надо избавляться не только беспартийным, но и коммунистам… Я тебя слушал пять лет, разве ты не заметил, Вася? Послушай меня один раз, хотя я говорю не так убедительно, как ты. Тебе не приходит в голову рассчитывать на товарищескую помощь — тебе, руководителю нашей комсомолии. Ты надеешься только на собственные силы. Мне это не нравится в тебе, честное слово, — вот это единственное, что не нравится. И другим тоже не нравится, нашим товарищам. Мы учились коллективом, а ты, наш секретарь, учился отдельно, одиночно. Главным образом даже по моим тетрадям, а не по лекциям. Мы все — днем, а ты один — ночью…
— Я не имел возможности делиться, потому что у меня не было единомышленников, кроме тебя, — сказал Василий.
— Когда я тебе сказал, что я твой единомышленник?! По-моему, идея кембрийской нефти, да еще под вечной мерзлотой, — непрактичная идея и безраздельно твоя. Пять лет я критиковал тебя, по-товарищески критиковал. Поэтому моя критика была для тебя поддержкой. Другие товарищи критиковали бы тебя тоже с пользой для тебя, если бы ты делился с ними. Но ты почему-то не имел желания довериться товарищеской критике всего коллектива.
— Это политическое обвинение, — сказал Василий.
— Не обвинение, но упрек несомненно, дорогой мой.
— Все равно, это самый несправедливый упрек. Вспомни мои многочисленные выступления, статьи в многотиражке… Пойми, что мне хватало критики самой высшей квалификации, вплоть до Академии наук. Но у меня не было ни одного единомышленника… Нет поддержки. А ты предлагаешь мне еще один вид критики — коллективное осуждение от всех товарищей. Но и это я вытерпел не один раз.
— И это говорит секретарь комсомола?! Нельзя понять!
— Да, да. Это было мне слишком тяжело, потому что я уважаю коллектив. Ну, мне пора… Разве я не делился своими
— Постой. Студенты критикуют по учебнику, повторяют аргументацию профессоров… Мы все — несамостоятельные попугаи… Ты один никого не повторяешь. Ты гений?
— Вы думаете запугать меня этим словом? Я не девочка.
— Значит, ты согласен, что ты гений?
— Пусть эта проблема тебя заботит, у меня есть другие заботы. Ну, мне пора, я сдаю.
— Что ты сдаешь?
— Последний экзамен, — сказал Василий и улыбнулся.
Он сдал последний экзамен и решил во что бы то ни стало повидать Ивана Андреевича перед защитой диплома.
Но Аграфена Васильевна, завидев Зырянова, сейчас же вставала и загораживала широким телом двери директорского кабинета и звала на помощь курьершу. Обе стояли тесно рядом и таращили злые от испуга глаза, как две квочки, готовые поднять крик, захлопать шерстяными вязаными крыльями.
Василий настиг академика при входе в институт и быстро рассказал о своих делах.
— А что, если бурение покажет тебе высохший пласт, что тогда? — спросил учитель, проходя в кабинет.
И Аграфена Васильевна, отвернувшись с обидой, пропустила обоих.
— Тогда, Иван Андреевич, полнинская мелкая скважина не вскроет законы нефти байкальской, так как на Байкале кембрийские породы лежат на больших глубинах, где они не выветрены.
— Значит, и самый полный провал на Полной не убедил бы тебя в ошибке? — с угрозой спросил директор.
— Ничуть. Я могу найти глубины разные, до двух, трех, четырех тысяч метров, где условия сохранения могут быть в тысячу раз лучше.
Грозное выражение сошло с лица старика, он рассмеялся:
— Ладно, рассказывай. Тебе же просто хочется поплакать в мою жилетку.
И Василий, не теряя времени, стал рассказывать о своих переживаниях. Об отношении к нему со стороны студентов. О том, как его гоняли всю зиму из всех учреждений. О том, что надо во что бы то ни стало преодолеть бюрократизм со стороны таких хозяйственников, как начальник Главзолота, потерявший партийную совесть.
— Если ты посмеешь еще раз выразиться подобным образом…
— Виноват, Иван Андреевич, больше не буду… Иван Андреевич, последний раз в жизни поддержите меня, и больше я не буду вам надоедать.