Лоцман кембрийского моря
Шрифт:
— Ты верь, — убедительно сказал Николай Иванович, обратившись к Зырянову, — я говорю не мою сказку: от наших прадедов наследство. Прадеды получили верные сказки от досельных людей и нам вычитали слово в слово. Сказки наши писаны на берестах, рукою самого Тарутина Первова, а потом сына его Агафангела и правнуков, до Агафангела, отца Семена и прадеда Сени, вот этого. Ты, Агафангелов Семен, вернись в Русское жило! Надо Сказку починить и продолжать.
— Почему вы называете «Русское жило», а не «Русское Устье»? — спросил Женя.
— Русское жило — это старое название Русского Устья, — сказал Зырянов.
— В Русском Устье начали службы справлять и сами вовсе чтение утратили. Какие были у них сказки, по безнадобности пожгли.
— Пожгли? — закричал Сеня.
— Почитать не умели, а топлива не хватает, — сказал пинеженя.
— Историю России пожгли! — сказал Сеня.
— А вы помните, что было в сказках? Вы их читали? — спросил Василий.
— На берестах писали, вот это старина! Мне бы почитать, — сказал Сеня. Он был смущен и обеспокоен и старался скрыть это. — Вы ведь тоже писали на берестах, Василий Игнатьевич.
— Ты
— Хитрое, — подтвердил Николай Иванович.
— Значит, ты видел?
— Видел.
— В церковных книгах видел?
— Этого нет у нас.
Черемных подошел поближе.
— Церковных книг у вас нет? — сказал он. — Вот так сказка! Без книг все службы правят?.. Изустно, как вот ты сказку сказываешь?
— Не служат, — миролюбиво сказал Николай Иванович.
— Не служат службы? — сурово и строго сказал Черемных. — За что же попу деньги платите?
— Нет попа у нас, — совсем кротко сказал Николай Иванович.
— Зачем же церковь у вас? — гневно спросил Черемных.
— И церкви нет. В Сказке написано, что была когда-то.
Черемных, негодуя, пошел мыть ведро. Он заметил, что ребята «скалят зубы».
— В каких же ты книгах видел старое письмо? — спросил Зырянов.
— В книгах не видел, а только на берестах, — сказал Меншик.
Зырянов удивился:
— В самом деле существуют эти бересты?.. И древним письмом писаны? Да они бы рассыпались за четыреста лет! Труха осталась от берестяной летописи, если такая была…
— А вот сберегли же, — с гордостью сказал Меншик.
— Тебе ученый человек, студент, говорит русским языком, пойми! — сердито заговорил Черемных, укрепив над костром чистое ведро с водой для утренней каши. — Не может существовать твоя летопись: место у вас сырое, бересты почернели.
— Береста воду любит, — с видом согласия и одобрения сказал Николай Иванович.
— «Береста воду любит»! — передразнил Черемных. — А чернила смылись? Ничего нет?..
— Тарутины умели писать без краски, — сказал Меншик.
— Опять сказка! Уж ты скажи, что без пера писали.
Николай Иванович подтвердил и это.
— Хо-хо! — Черемных злорадно смеялся. — И много он написал таким действием? Избу доверху набил чистой берестой? Такая библиотека — на растопку!
Меншик поднял глаза на бригадира с неожиданным вниманием.
— Берестяную Сказку спалить? — спросил он с каким-то устрашающим любопытством. — За это тебя самого бы!
— За это меня бы спалили в Русском жиле? — усмехнулся Черемных.
— Не за это, — сказал Меншик, не отнимая любопытных глаз от бригадира, — на это у тебя зубов не хватит. Да и скажу тебе, что Сказка наша неопалимая. А надо бы тебя скоптить на берестяном пламени за слово твое неслыханное. Потому — замах хуже удара, это и у вас говорят.
На это Черемных не нашелся что возразить и, смущенный, пошел прочь.
Николай Иванович не спеша заговорил:
— Я не читал Берестяную Сказку и пальчиком не коснулся. А только видел своими глазами.
Сеня опять перебил:
— Почему она неопалимая?
— Неопалимая — потому что мокрая береста не горит… Тогда малый я был. Дед и другие старики принесли Сказку в дом, откуда — не видел, спал я. Еще солнце только взошло; оно у нас поздно восходит.
Гневный взгляд Зырянова перенял Сенин вопрос и остановил его.
— Связки сложили на холодной, чистой половине. Много! Стали разбирать с хорошею молитвою и добрым словом поминали добрых вестников, предков Тарутиных, повестивших нам Берестяною Сказкою обо всех делах, что надо знать. Тарутина Первова, москвитина, его детей, внуков, потом и Аникеюшку-мученика из их же рода, и всех предков летописателеи подряд благодарили и детям велели поминать и в старости завещать своим детям память и благодарность за Сказку.
Дед велел мне смотреть бересты. Я еще грамоты не знал. Дед сказал: «Ондрей Тарутин памятью ослаб и глазами остарел. Внука Семена услал в Мир. Сыну Агафангелу велел отпустить Семена. И нас лишил его памяти, у Семена в памяти вся была Сказка. А Сказку читать не все способны: достойных мало родится, и некому Сказку продержать. Грамоти узнаешь — будешь всю Сказку великую сам читать».
А я, малец, глянул: ух, велика Сказка!.. Выше моей головы сложены связки. Дед посмеялся: «И про нашу жизнь будешь писать новую Сказку. А пока неграмотен — будь памятен, я тебе вычитаю все, что было до нас. Очень нужно [5] , — сказал, — помирать; и сперва вычитаю вам».
— Слушать не стоит, что он говорит. Сказка, — сказал Черемных, — да и нескладная: будто бы Ермак Тимофеевич — не первый завоеватель Сибири! Какие-то пинежане забежали дорогу морем. Как это так?
5
Нужно… — Словарь Даля посвящает три столбца этому слову. Деду вовсе не «надо» помирать — ему принуждение, и тяжко терпеть эту нудь.
— Вот и узнаем от Николая Ивановича, как это так.
На этот раз Меншик обиделся на грубость Черемных и сказал:
— Спать вам пора.
Москва, Геологический институт, Л. М. Цветаевой.
На берегу Байкала, 17 июля 1932.
Дорогая Ли,
Может быть, Вы уже в Москве?
Если нет, пусть встретит Вас мое письмо из таежной глуши, когда я сам не успею.
Да и лучше: меня самого вы бы не узнали. В краю медведей я стал медведем: оброс необычайно. На весь Байкал нет ни одного парикмахера, которому я бы доверил свою голову.
Тем не менее я рад, что съездил
И я добьюсь! У меня будет в Москве настоящая сибирская пельменщица.
Но Вы скажете, что она внесет в мой дом вместе с сибирскими пельменями и сибирскую грязь? Нет, это будет соединение сибирских пельменей с немецкой опрятностью!
Представьте, я нашел здесь немецких колонистов — и даю Вам слово, я уговорил их выслать мне в Москву одного из женских членов семьи по первому требованию — как только я женюсь, разумеется.
Уговор такой: зиму Гретхен проводит в Москве у нас, а летом, когда мы с женой в поездке, Гретхен возвращается в свою сибирскую Германию.
Последнее выражение — не в шутку: на Байкале я увидел, что каждый немецкий дом — это Великая Германия, даже в тайге.
Кстати, в этой Германии из трех комнат и огорода с садом, разумеется с коровой и посевами, я познакомился с наиболее классическим сибирским типом. Этот тип побил меня на сто пельменей! Вы, вероятно, не поняли: он один съел на сто пельменей больше меня!
Вы еще не все поняли: ведь я съел пятьдесят пельменей!!
А этот тип съел сто пятьдесят!!!
И запил литром самогона-первача. То есть семидесятиградусным спиртом.
Вот Вы представьте себе Ермака Тимофеевича или его первого друга Ивана Кольцо, с грудью колесом, к сожалению бритого и в современном костюме. Такой может съесть сто пятьдесят пельменей и выпить одни литр спирта. Я счастлив, что мне удалось это видеть собственными глазами. Я описываю это подробно в своих записках.
Сибиряк этот квартировал у немцев, но ходил кушать пельмени и пить самогон у коренных сибиряков. Уезжая, он порекомендовал мне занять его комнату у немцев и порекомендовал меня им.
Он встретил меня и Порожина у профессора Осмина и потащил всех есть пельмени. Съев сто пятьдесят штук и выпив один литр, он начал петь церковные гимны, может быть старообрядческие (кто-то сказал). Но как он пел! Под окнами избы собралась на улице толпа.
По-моему, все-таки он был пьян. Расхвастался, будто бы пожертвовал «большевикам» двадцать пять пудов золота, найденные в таежном тайнике.
Бабы на улице плакали, слушая его божественные гимны. Хозяйка избы раскрыла настежь окна, чтобы дать выход звукам или, лучше сказать, раскатам его голоса и дать облегчение нашим ушам.
Я уверяю Вас — Шаляпин мог бы только подпевать этому голосу. Нет, не мог бы: Шаляпина не было бы слышно.
Когда этот голос вырвался наружу, толпа отшатнулась от окон. Я не выдержал и вышел на улицу. Профессор Осмин тоже вышел — немедленно Сергей Иванович вышел вслед за нами. Мне показалось, что он возбудился своим собственным пением еще больше, чем самогоном, и, выйдя на улицу, он возгремел таким фантастическим гласом, что его должны были услышать на другом берегу Байкала.
И мне захотелось, чтобы Вы тоже услышали его. Я спросил его — позднее, конечно, — где он работает и живет постоянно. Сергей Иванович ответил довольно общо: «В Главзолоте». Профессор Осмин не знал о нем ничего больше.
Но что я наделал?! Я написал Вам письмо № 2! И не осталось времени написать письмо № 1! Как это могло случиться со мной? Коротко обрисую все же тему № 1: она более актуальна. Я хотел рассказать Вам совсем о другом типе. В экспедиции Осмина работает практикантом некий второкурсник из Москвы, по некоторым признакам — земляк Ломоносова и на этом основании или на другом — самонадеянный больше, чем мог быть сам Ломоносов.
Экспедиция профессора Осмина ищет, как Вам известно, то, чего нет: месторождение байкальской нефти… Заурядный случай в геологии нефти, когда всё на поверхности и нет ничего в недрах… Таково мое личное мнение, и так думают некоторые работники самой экспедиции. Называть их не стоит. Их частное мнение не мешает им добросовестно искать несуществующее месторождение по всем правилам науки. Я утверждаю: они добросовестно ищут.
Беретесь ли Вы осудить их за то, что они добросовестно ищут? Или за то, что не верят в успех своих поисков?
Если бы им предоставили искать там, где они верили бы в искомое, их добросовестность не увеличилась бы. Прибавилось бы только желание найти. Это я допускаю. Но вы понимаете, что невозможно устроить столько экспедиций, сколько имеется стремлений у геологов.
Вот об этом я и хотел Вам рассказать подробно и очень жалею, что приходится отложить до следующего письма эту тему, с которой, несомненно, и мы с Вами столкнемся в ближайшие годы. Практикант у Осмина ведет себя так, как если бы он был путеводной звездой экспедиции, да и собственная его карьера целиком зависела бы от удачи этой экспедиции, и вообще он — единственное заинтересованное лицо, и вся проблема байкальской нефти впервые ставится на ноги по его личной инициативе. По-моему, этот студент — знаменательная ласточка.
Мы тут говорили о нем. Я высказал мысль, что его горячность — вовсе не от науки, а от земли. Это — крестьянская жадность и крестьянское страшное трудолюбие (буквально — страшное, если представить себе, к чему оно приложено). По всей вероятности, он воображает, что наука была для него завоевана заодно с землей в гражданской войне и ему, как всем безземельным и безграмотным, отрезали по куску того и другого, а потом национализировали и обобществили то и другое и отдали под его руководство. Признайте, что неплохо я сострил!
Из экспедиции он устраивает страду. За неимением трактора он сам работает, как трактор, и пашет, и перепахивает берега Байкала заступом… Вот такие старательные вырастали в кулаков.
И он надеется, по своим трудам, собрать урожай байкальской нефти сам-сто к пролитому поту — и сразу разбогатеть.