Машины зашумевшего времени
Шрифт:
Тарковский, режиссер, предельно чуждый Годару по интонации, по задачам, по отношению к искусству, в этот же период постоянно прибегает к цитированию картин европейских мастеров, неподвижно возникающих на экране и придающих действию надвременной, надисторический смысл — в фильмах «Солярис» (1972) и «Зеркало».
Еще один автор, прибегающий уже не к демонстрации картины, а к включению в монтажное стихотворение экфрасиса, описывающего такую картину как историчный знак, — Давид Самойлов. В 1973 году он пишет стихотворение «Свободный стих» — это уже не первый его верлибр с этим названием. Как справедливо замечает критик и историк литературы Андрей Немзер, Самойлов ресемантизировал название «свободный стих», превратив его из указания на стиховедческие характеристики текста в своего рода квазижанр [991] . Это исторически важное, хотя и шутливое по тону стихотворение написано с использованием монтажных приемов нового типа: в нем намеренно смешаны приметы разных эпох. Их столкновение (конфликтный паратаксис) и выполняет функции монтажа.
991
Немзер А. С.
992
Цит. по: Самойлов Д. С. Счастье ремесла. С. 358–360.
Указание на ядерную бомбардировку Хиросимы и «нас», рассматривающих «евангельские сюжеты», делает скрытым центром сюжета современность, пронизанную страхом и чувством психологической травмы: если Хиросима — знак перелома времен, то «Послехиросимье» — это время, когда у сверхдержав есть ядерная бомба и люди боятся ее применения. Стихотворение имеет историософски-компенсаторный смысл: Самойлов в нем — пусть и иронически отстраняясь от своих слов — восстанавливает движение истории, соединяя элементы разных эпох в одном бриколаже и затем объявляя этот бриколаж историческим по своему содержанию — таким же, как картины мастеров Возрождения, посвященные вневременным евангельским сюжетам.
Конец 1980-х — 2000-е: «телесная» реанимация истории
В СССР переживание кризиса «больших нарративов» до конца 1980-х имело особо острый характер. Чувство их исчерпанности сложилось в СССР тогда же, когда и на Западе — в начале 1970-х. Об этом свидетельствуют футурологические работы диссидентов: «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» (июнь 1968 [993] ) А. Д. Сахарова и «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» (1969) А. А. Амальрика. Однако «большой нарратив» советской истории оставался принудительно навязываемым дискурсом власти, и любые попытки его публичного оспаривания или подрыва карались репрессиями — от увольнения с работы до заключения в лагерь [994] . Уклонение от этого «большого нарратива» в 1970-е годы осуществлялось с помощью языков частного общения, а в публичном словоупотреблении — с помощью «приватных субверсий», при которых в стандартные риторические конструкции вкладывалось новое содержание [995] ; впрочем, в публичном пространстве такие субверсии могли привести к разного рода неприятностям. В целом это уклонение никогда не было последовательным, если только человек не изобретал для себя искусственно сконструированную интеллектуальную позицию, при которой его сознание становилось бы предметом отстраненного анализа так же, как и сознание других советских людей.
993
Месяц указан потому, что важно видеть: статья Сахарова написана еще до вторжения в Чехословакию, которое произошло через два месяца после ее завершения. Ученый уже видит кризис «больших нарративов», но еще надеется на мирный выход из ситуации идеологической эрозии с помощью «конвергенции двух систем». После вторжения в Чехословакию надежд на это уже, кажется, не осталось — ни у Сахарова, ни у большинства других диссидентов.
994
О советском публичном языке см. подробнее: Чудакова М. Язык распавшейся цивилизации: материалы к теме // Чудакова М. Новые работы. 2003–2006. М.: Время, 2007. С. 234–350.
995
Об этой субверсии см. подробнее: Yurchak A. Everything was forever, until it was no more: the last Soviet generation. Princeton University Press, 2005.
Но
Перестройка первоначально привела к карнавальному смешению публичного дискурса, который мертвел на глазах (так как все меньше поддерживался давлением репрессивной системы), с частными языковыми практиками. Это смешение привело к эпидемическому распространению шуток, карикатур, художественных произведений, обыгрывающих такое нарушение прежде нерушимых языковых конвенций — как, впрочем, и вообще очень жестких границ между разными сферами жизни в СССР [996] . Такого рода шутки часто бывали очень похожи на «домашние» варианты концептуалистских работ — но и специфически концептуалистская ирония в эти годы стала понятной гораздо большей аудитории, чем прежде. Массовое интеллигентское сознание было, можно сказать, инфицировано стихийным концептуализмом. Этот процесс стал возможным потому, что в этот период идеологические знаки стали восприниматься именно как знаки, имеющие конвенциональный смысл и всегда чреватые насилием.
996
Рижский поэт-коммунист Феликс Кац в 1990 г. озадаченно писал в одном из своих стихотворений «Все непрерывно заседают, / В политике — сплошной стриптиз…» — очевидно, имея в виду, что политическая жизнь должна иметь свои «зоны сокрытия», как и женское тело. Такой взгляд был обусловлен советским разделением практик.
«Лобовое столкновение» дискурсов в искусстве периода перестройки часто принимало форму монтажа, но этот монтаж был, если можно так сказать, непредумышленным: чаще всего он оказывался следствием не анализа тех или иных языков или продуманной эстетической позиции, но просто результатом наблюдений над «сорвавшейся с петель» языковой и социальной реальностью. Монтаж в искусстве возникал из необходимости запечатлеть семиотику повседневной жизни, превратившейся в алогичный (с советской точки зрения) ассамбляж частного и публичного. Впрочем, некоторые авторы, генетически связанные с неподцензурной литературой, научились демонстрировать этот ассамбляж с помощью концептуалистской техники анализа языков — например, поэты Нина Искренко и Владимир Друк.
СОВЕТСКАЯ КУЛЬТУРА ПОНЕСЛА Мы долго ждали этого момента Все волновались вдруг не будет прецедента А тут она взяла и понесла И словно по команде в тот же час вдруг ПОНЕСЛА СОВЕТСКАЯ НАУКА Мы все гадали в чем здесь подоплека и есть ли недвусмысленная связь […] А к пятнице стряхнули скорбь с чела и выдали талоны на печенье Общественность вздохнула с облегченьем и встала в очередь. Да там и понесла997
Впервые опубликовано: Юность. 1990. № 12.
Стихотворение основано на столкновении разных смыслов слова «понесла» в публичном и частном словоупотреблении: в частном — «понесла из магазина» нечто дефицитное, что туда завезли, и «забеременела» (значение, в 1980-е годы уже воспринимавшееся как устаревшее, но все же известное всякому хоть сколько-нибудь образованному человеку из классической литературы), в публичном — часть клишированного оборота, начинавшего советские некрологи в прессе: «Советская культура/наука понесла тяжелую утрату…»
Между давлением господствующего нарратива и всеми публичными языками советского времени (а часто — и приватными) у чутких людей образовалась аффективно окрашенная ассоциативная связь. После краха советской власти в 1991 году эта связь позволяла опознать советские языки как историчные и репрессивные по своему характеру. В 1970-е годы обе эти особенности советских языков могли быть предметом анализа — например, в вынужденно подцензурных работах М. Чудаковой и неподцензурных исследованиях филологов-эмигрантов [998] , — но только после 1991 года они стали предметом отстраненного переживания, как элемент прошлого.
998
М. О. Чудакова высказывала свои наблюдения намеками, например, в книге «Поэтика Михаила Зощенко» (М., 1979). Ретроспективно подробный обзор исследований историчности и репрессивности советского языка см. в ее же статье: Чудакова М. О. Язык распавшейся цивилизации. Материалы к теме // Чудакова М. О. Новые работы. 2003–2006. М.: Время, 2007. С. 234–349.