Медвежий Хребет
Шрифт:
— Слушаюсь, — шепнул Истомин и закрыл глаза.
Рано утром Кульчицкая сварила завтрак. Но Истомин отказался есть и лишь попил чаю; ослабев, он уже не вставал. Кульчицкая, напротив, поела с удовольствием.
Затоптав костер, она помогла Истомину вползти на волокушу, положила туда же рюкзаки.
— Ну, поехали, — сказала она и впряглась в волокушу.
Тащить ей было тяжело, Истомин сердился: для чего она затеяла эту музыку и почему он давеча не возразил? Хвоя на дне волокуши представлялась ему жесткой, лежать было неудобно, донимал холод.
Кульчицкая, сильно подавшись
В сумерках заночевали в расщелине, под высокой кремнистой скалой. Пока Кульчицкая искала невдалеке дрова для костра, к волокуше приблизился невесть откуда взявшийся медведь. Когда Кульчицкая, возвращаясь, заметила его, она пронзительно вскрикнула. Медведь подскочил от неожиданности и, виляя куцым задом, скрылся за скалой. Вся дрожа, Кульчицкая подбежала к Истомину:
— Боже мой! Он вам ничего не сделал?
— Нет, только обнюхал, — Истомин приподнялся на локтях. — А вы… напугались?
— Я за вас испугалась, — ответила Кульчицкая и принялась раздувать огонь.
— Спасибо… Но… послушайте, — сказал Истомин хрипло. — Лучше оставьте меня здесь…
Кульчицкая некоторое время молчала и вдруг всхлипнула. Истомин вздрогнул:
— Что с вами?
— Как у вас язык повернулся такое предложить мне? — сквозь слезы произнесла Кульчицкая. — Как вам не совестно…
Истомин завозился, вздохнул. Черт подери, ему вправду стало стыдновато. Тащат его, здоровенного мужика, а он еще кочевряжится. В воду сковырнулся, дуралей, расхворался, наделал хлопот. Сам во всем виноват. А она молодец — тащит и хоть бы что…
— Ну, ладно… Ирочка, — сказал Истомин. — Простите…
Ночью ему было плохо. Он стонал, метался, поминутно просил пить, бредил то какой-то Галей, то какой-то Калерией Федоровной, то каким-то авансовым отчетом. Лишь под утро забылся, но и во сне кашлял так, что Кульчицкая не могла сомкнуть глаз.
В середине следующего дня разыгралась метель. Порывами бил ветер, несло снежные хлопья. Подмораживало. Кульчицкая, согнувшись, тащила против ветра волокушу, на которой, занесенный снегом, неподвижно лежал Истомин. Она оступалась, падала, вновь вставала, пока не добралась до заброшенного зимовья.
Не веря чуду, она обошла низенький бревенчатый домик и, наконец, нащупала дверь. Кое-как втащила в зимовье Истомина; голова у него болталась, как у неживого.
Внутри домика было пасмурно и пусто; грязные стекла крохотного окна чуть пропускали свет. Стены почернели от копоти, на земляном полу тряпье, мусор; ни стола, ни лавки, одни голые нары; на них Кульчицкая устроила Истомина. К нему пришло сознание, он застонал. Она присела рядом, уговаривая, как маленького:
— Ну, потерпите немножко. Скоро база. Там доктор…
Истомин перестал стонать и сказал, басок его был свистящий, отсыревший:
— Слушаюсь… Но я боюсь врачей… И вообще всех… в белых халатах… Знаете почему?..
Говорил он через силу, с напряжением, блестя испариной. Кульчицкая сказала:
— Лев Иванович, лучше помолчим. Вам вредно… А база уже скоро. Отвезут вас на самолете в Читу, и все отлично…
Она вышла из зимовья, дверь за ней со стуком закрылась, а Истомину почудилось, что это над ним захлопнулась крышка гроба. Он скрипнул зубами: что за страхи, ведь он не один, сейчас с дровами придет она, затопит печь. Будет тепло, хорошо.
Сегодня сознание было яснее.
Истомин ждал Кульчицкую и размышлял о ней. Да, да, молодчина она, настоящий человек, товарищ. Он поймал себя на том, что, пожалуй, прежде никогда не относился к женщине вот так, уважительно. Было все, что угодно, не было только уважения.
Ночью Истомин опять бредил. Ему мерещился снег, но не тот, что хлестал нынче по стенке зимовья, а тот — в овраге под Оршей: изрытый сапогами, в кровавых пятнах. И на снегу он, Истомин, раненный в бою… Намокла солдатская шинель от крови, намокло в нагрудном кармане гимнастерки письмо от матери с Рязанщины, и он думает: «Неужто погибну? Нет, останусь жить и буду жить правильно, честно. Всегда, во всем…»
Кульчицкая меняла компрессы, слушала бормотанье Истомина и думала: когда же она по-настоящему полюбит? Когда придет человек, которого она назовет другом и мужем?
Ей дважды казалось, что она любила. Еще когда училась в школе, в село на побывку приехал лейтенант-танкист, сын председателя колхоза Гусевского — статный, чернявый, посверкивающий золотыми погонами и шитьем на мундире. Стояла ранняя весна, но лейтенант демонстративно не носил шинели. Выбирая сухие места, чтобы не замарать начищенных хромовых сапог, он прогуливался по селу, верхом катался у всполья на отцовском чубаром жеребце, заглядывал по вечерам в клуб. Ирина увидела его в воскресенье, на берегу реки. Столпившись, народ ждал начала ледохода. Вот дрожь прошла по льду, будто его свело судорогой, он затрещал и стал ломаться. Мальчишки заверещали от восторга. Танкист улыбнулся и посмотрел в сторону девчат. Ирина не сомневалась, что улыбка предназначена ей одной, и, конечно, была далека от истины. Танкист охотно улыбался всем девушкам, но держал себя с достоинством, ни с кем не заговаривая. Ирина украдкой следила за ним, как бы невзначай попадалась ему на улице и страдала от равнодушия бравого офицера и появившихся в это время в ее дневнике двоек.
Он уезжал, когда все окрест зазеленело, и только старый тополь возле усадьбы Кульчицких скрипел, лишенный зелени: весь в листьях, но это листья жухлые, прошлогодние, мертвые. Ирина наблюдала из-за оконной занавески, как лейтенант катил на бричке, зажав чемодан коленями, и плакала: пусть и я засохну, как этот тополь. Но она не засохла. Месяца три грустила, а там образ лейтенанта-танкиста, несмотря на золотое шитье мундира, потускнел и в конце концов начал забываться. Так она убедилась, что это была не та любовь, о которой мечтают.