Медвежий Хребет
Шрифт:
«Муся + Сема», — прочел Мисайлов, еще ни о чем не догадываясь. И вдруг дрогнул, снова взглянул на черные печатные буквы, вырезанные на доске. Обернулся. Так и есть: сзади, за лавочкой, на лужайке рос мощный, в три обхвата, дуб. И Мисайлов понял: это тот дуб, под которым они с Мусей любили сидеть, это та скамейка, на которой он когда-то вырезал их имена. Помнится, он хотел еще вырезать два сердца, пронзенные одной стрелой, да не управился: сторож спугнул.
Взволнованный, с блуждающей улыбкой, Мисайлов встал и, торопясь, зашагал к соседней аллее, обсаженной пирамидальными
Мисайлов шел по просторной гравийной аллее, по обеим сторонам которой свечками торчали тополя, и чувствовал себя неожиданно помолодевшим, юным, почти мальчиком. Это было странно и непонятно, но все-таки приятно, и он отдался этому новому ощущению.
Ему захотелось сейчас же, сию секунду, попасть на улицу, где живет или жила Муся, увидеть ее дом.
Плохо соображая, что с ним происходит, Мисайлов покинул парк и на ходу сел в трамвай. В прицепном вагоне было тесно, шумно и жарко. Мисайлова прижали к стенке, в давке измяли костюм, испачкали белые парусиновые туфли. Но ему было не до этого.
Все с той же блуждающей улыбкой он выскочил на остановке из трамвая. Улица изменилась мало, Мисайлов тотчас узнал ее: зернистый булыжник мостовой, на котором мальчишки ухитряются играть в футбол, красный кирпич тротуаров, газон, подстриженный коротко, как новобранец, на углу — бетонная тумба для рекламных объявлений. Сколько раз Мисайлов ходил по этой улице с Мусей, а еще чаще — один, поглядывая на деревянные резные ворота! За воротами, в глубине двора, — кирпичный домик о трех окнах, увитых виноградной лозой. Было время: на его стук голубая занавеска в крайнем окне отодвигалась, и из-за фикуса выглядывало девичье лицо…
Сначала Мисайлов прогуливался по противоположному тротуару, затем пересек мостовую и подошел к калитке, но в последний момент перерешил и не тронул чугунное кольцо.
«Как это, наверно, глупо выглядит со стороны», — подумал Мисайлов и пожал плечами.
Он вернулся в гостиницу. Обедать не спустился и до вечера вышагивал по половику, постланному от окна до двери номера. Он усмехался, тер лоб, пожимал плечами, хотел рассердиться на себя — и не рассердился, хотел рассердиться на кого-нибудь — тоже, странное дело, не получилось.
Встретившись назавтра с управляющим и главбухом треста, Мисайлов приветливо поздоровался, но была неловкость, стесненность. Начал работать, и это ощущение улетучилось.
После работы, называя себя в душе мальчишкой, Мисайлов опять попал на ту же улицу. Он прошелся взад-вперед мимо резных ворот и собирался уже поворачивать к гостинице, когда калитка с чугунным кольцом заскрипела и на улицу вышла старушка с сеткой-авоськой. Мисайлов всмотрелся в старушку, и сердце его забилось гулко, с перебоями: это была Мусина мать. Мисайлов приблизился к ней:
— Здравствуйте, Прасковья Романовна…
Старушка подслеповато поморгала, перебросила
— Чегой-то я тебя, молодой человек, не признаю…
— Я Мисайлов, — запинаясь, объяснил он, — Семен Мисайлов…
— Мисайлов? Сема? Неужто ты? Ну, здравствуй, здравствуй… Ох-хо-хо, житие наше…
И тогда, лет двадцать назад, мать Муси была пожилой, а сейчас просто старуха: седые космы, лицо сплошь в морщинах, сгорбилась, шепелявит. Пожалуй, только любимое ее «Ох-хо-хо, житие наше» и осталось от той Прасковьи Романовны.
— Ну как, Сема? Женатый?
— Женат.
— Ну и ладно. — Прасковья Романовна засуетилась. — Я побегу, на базаре рис дают, а ты заверни к нам. Муся-то нынче дома… Заверни, заверни… Ох-хо-хо…
Она засеменила, энергично размахивая сеткой, а Мисайлов приоткрыл калитку.
Это было как во сне: он постучал согнутым пальцем в крайнее окошко, занавеска отодвинулась, и выглянула Муся. Она, по всей вероятности, узнала его, потому что замерла, испуганно поднеся ладонь к горлу. А он, отведя локтем виноградные листья в паутинках, слегка откинувшись, жадно смотрел на нее. Да, Муся: выпуклый, бугристый лоб, за который ее в школе прозвали «Сократом», широкие мужские брови, миндалевидные неподвижные глаза, рот с опущенными уголками. Она располнела, подбородок был двойной.
Они глядели друг на друга, потом Муся отпрянула от окна. Спустя мгновенье она хлопнула дверью и выбежала на крылечко, забыв придержать расходящиеся полы клетчатого халатика:
— Сема! Ты!
Она улыбнулась, но была очень бледна. Он также силился улыбаться и также был бледен. Они стояли — Муся на верхней ступеньке, Мисайлов на нижней — смущенные, нерешительные.
— Постарел, Сема, — тихо сказала Муся, спустившись и дотронувшись до его руки. — Виски седые…
— А ты… а ты не постарела…
Муся, наконец, опомнилась, хотя бледность с ее щек не исчезла. Она как-то с облегчением вздохнула:
— Какими судьбами здесь?
— Да вот в командировке…
— Ну, пойдем, Сема, в дом. Прости за домашний вид…
Муся провела его в гостиную, усадила на диван с зеркальным верхом, села рядом, затем вскочила, принесла хрустальную вазу с яблоками и грушами:
— Пробуй, пожалуйста, наших, краснодарских! Да рассказывай же, где ты, что ты…
Мисайлов, тоже начавший понемногу успокаиваться, развел руками: не представляю, как об этом рассказывать. Из соседней комнаты прошлепал босыми подошвами мальчик лет четырех, в розовых трикотажных трусиках, заспанный, кислый. На Мусю он не походил нисколько.
— Мамка, ты почему ушла? — плаксиво спросил он, косясь на Мисайлова.
— Это младший сынишка, — сказала Муся и взяла мальчика на руки. — Ты что же, Вовик, так рано проснулся?
— Я не рано, — ответил мальчик.
— Ладно уж, не любишь днем спать. — Муся засмеялась и похлопала его по плечу. — А ты, Сема, фрукты-то ешь!
Мисайлов выбрал наливное яблоко, помял костлявыми пальцами. На противоположной стене заметил большую фотографию в овальной золоченой рамке: Муся и горбоносый, с косым пробором и усиками, очевидно — армянин.