Мещане
Шрифт:
– Куда ж ему улизнуть?
– воскликнула Мерова.
– У него денег нет доехать даже до Петербурга!
– И не давайте, пожалуйста, ему теперь денег!
– объявил Тюменев.
Проводя друзей своих до дачи, Бегушев распрощался с ними и отправился обратно в Петербург. Невозможно описать, какая тоска им владела. Отчего это происходило: от расстройства ли брюшных органов, или от встречаемого всюду и везде безобразия, - он сам бы не мог ответить.
Войдя в свой просторный номер, Бегушев торопливо спросил себе бутылку хереса и почти залпом выпил ее. Последнее время он довольно часто стал прибегать к подобному развлечению.
Глава VIII
В
– говорил он, колотя себя в грудь и сворачивая несколько в "славянский тон".
– Дай мне только прокормиться в жизни и не умереть с голоду, заступница и хранительница всех неимущих!.." - шептал он далее.
Когда начался суд по делу Хмурина, граф, выпросив позволение у Тюменева переехать в город на его квартиру, являлся на каждое заседание, а потом забегал к Бегушеву в гостиницу и питался у него. По самой пустоте своей, Хвостиков не был злой человек, но и он в неистовство приходил, рассказывая Бегушеву, как Янсутский и Офонькин вывертывались у следователя на судебном следствии.
– Это такие, я тебе скажу, мошенники, - говорил он, ходя с азартом по комнате, в то время как Бегушев полулежал на диване и с любопытством слушал его, - такие, что... особенно Янсутский. (На последнего граф очень злился за дочь.) Все знают, что он вместе обделывал разные штуки с Хмуриным, а выходит чист, как новорожденный младенец... Следователь, надобно отдать ему честь, умел читать душу у всех нас; но Янсутский и тому отводил глаза: на все у него нашлось или расписочка от Хмурина, или приказ Хмурина!
– Он поляк, должно быть!
– заметил Бегушев, не меняя своей позы.
– Верное замечание!.. Непременно поляк!..
– согласился Хвостиков.
– Но это бы еще не беда!.. Я сам человек французского воспитания... Даже более того: француз по происхождению.
– Это с какой стати?
– воскликнул Бегушев.
Граф Хвостиков немного позамялся.
– Эта история, я думаю, известна всем: я сын не графа Хвостикова, а эмигранта французского, бежавшего в Россию после первой революции, который был гувернером моих старших братьев и вместе с тем le bien aime* моей матери...
______________
* возлюбленным (франц.).
"Эдакой болван!
– подумал Бегушев.
– Для вздорной болтовни не щадит и матери".
– Но я все-таки русак, - продолжал Хвостиков.
По какому-то отдаленному чутью он предугадывал, что в последнее время бить в эту сторону стало недурно!
– Офонькин тоже, должно быть, на следствии красив: перепугался, вероятно, донельзя!..
– сказал Бегушев.
– Вначале очень, а теперь нет. Отлично отлынивает; у него все дела вот как переплетены были с делами Хмурина!..
– говорил граф и при этом пальцы одной руки вложил между пальцами другой.
– Но по делу выходит, что ничего, никакой связи не было.
– Он жид!
– заметил Бегушев.
– Чистейший!.. Без
– продолжал Хвостиков.
– Так что, я вижу, присяжные даже злятся, что отчего же эти господа не на скамье подсудимых; потому что они хуже тех, которых судят!.. О, я тебе скажу, у нас везде матери Митрофании{170}: какое дело ни копни, - мать Митрофания номер первый, мать Митрофания номер второй и третий!
Бегушев расхохотался: последняя мысль графа ему очень понравилась. Тот это подметил и продолжал:
– Сатириком уж я сделался!.. Впрочем, говорят, что я давно на Вольтера походил.
– Только на беззубого, - поумерил его Бегушев.
– Это так!
– согласился Хвостиков.
– Ни одного своего зуба нет - все вставленные.
– А как Хмурин себя держит на суде?
– полюбопытствовал Бегушев.
– Великолепно: гордо, спокойно, осанисто, и когда эти шавки Янсутский и Офонькин начнут его щипать, он только им возражает: "Попомните бога, господа, так ли это было? Не вы ли мне это советовали, не вы ли меня на то и на другое науськивали!" - словом, как истинный русский человек!
Граф Хвостиков по преимуществу за то был доволен Хмуриным, что тот, как только его что-либо при следствии спрашивали относительно участия графа в деле, махал рукой, усмехался и говорил: "Граф тут ни при чем! Мы ему ничего серьезного никогда не объясняли!" И Хвостиков простодушно воображал, что Хмурин его хвалил в этом случае.
В одно утро граф вошел в номер Бегушева в сильных попыхах и задыхаясь.
– Я за тобой, - сказал он, - Тюменев и Елизавета Николаевна стоят у подъезда, они едут в суд; поедем и ты с нами - сегодня присяжные выносят вердикт.
Бегушев сначала было не хотел, но потом надумал: очень уж ему скучно было! Сойдя вместе с графом на улицу, Бегушев увидел, что Елизавета Николаевна и Тюменев сидели в коляске, и при этом ему невольно кинулось в глаза, что оба они были с очень сердитыми лицами. Бегушев сказал им, чтобы они ехали и что он приедет один. Граф Хвостиков проворно вскочил в коляску и захлопнул дверцы ее. Бегушев последовал за ними на извозчике. В суде начальство хотело было провести и посадить Тюменева на одно из почетных мест, но он просил позволить ему сесть где приведется, вместе с своими знакомыми; таким образом, он и все прочее его общество очутились на самой задней и высокой скамейке... Публики было - яблоку упасть негде... Перед глазами наших посетителей виднелись всюду мундиры, а местами и звезды, фраки, пиджаки; головы - плешивые, седые, рыжие, черные, белокурые; дамские уборы - красивые и безобразные. Момент этот был величественный. Хмурин, по-прежнему щеголевато одетый в длинный сюртук и с напомаженной головой, начал говорить свое последнее оправдательное слово. Более мелкие подсудимые - всё почти приказчики (было, впрочем, два-три жидка и один заштатный чиновник), - все они еще ранее сказали свое слово. Тишина в зале царствовала полнейшая!
– Господа присяжные!
– говорил Хмурин звучным и ясным голосом.
– Я человек простой, лыком, как говорится, шитый; всяк меня опутывал и обманывал, не погубите и вы меня вдосталь, оправдайте и отпустите на вольную волюшку, дайте мне еще послужить нашей матушке России!
Слова эти в некоторой части публики вызвали слезы, а в другой усмешку, и даже раздалось довольно громкое восклицание: "Ванька Каин в тюрьме точно так же причитывал!"
Председатель обратил было глаза в ту сторону, откуда это послышалось, но узнать, кто именно сказал, было невозможно.