Мещане
Шрифт:
– Я старик старый, - продолжал подсудимый, - и не от мира сего жить желаю, а чтобы в добре и чести, - как жил я до окаянного моего разорения, покончить дни мои!..
Проговорив это, Хмурин вдруг за своей решеткой поклонился в землю, явно желая тем выразить, что он кланяется в ноги присяжным.
Это всем не понравилось, а больше всех графу Хвостикову.
– Oh, diable!*. Я бы никогда этого не сделал!
– произнес он с благородным негодованием.
______________
* О, черт! (франц.).
Председатель затем объявил, что присяжные могут удалиться.
– "Но почему вы думаете это?" - спросил его другой адвокат с сильным польским акцентом.
– "Присяжные всё немцы и чиновники", объяснил адвокат Хмурина.
– "А отчего же вы не отвели их?" - возразил ему третий адвокат с жидовскою физиономией.
– "А кого мне было предпочесть им? Нынче весь состав их таков!.." - воскликнул уже довольно громко хмуринский адвокат. При этом стоявший невдалеке от него судебный пристав взглянул на него, а потом, подойдя к одному из своих товарищей, шепнул ему, показывая головой на адвоката:
– Как боится, что обвинят: тогда половина только гонорара попадет ему в карман!
– Доберет еще за кассационную жалобу, - тогда не помилует!..
– отвечал тот с грустью.
Янсутский и Офонькин были тоже в зале и вели себя омерзительно. Они смеялись, переглядывались с какими-то весьма подозрительного тона дамами. Граф Хвостиков видел все это и старался смотреть на них тигром. К довершению картины, из открытых окон залы слышался то гул проезжавшего экипажа, то крик: "Говяжий студень! Говяжий студень!", то перебранка жандарма с извозчиками: "Я те, черт, дам! Куда лезешь!" - "Я не лезус-с!" - отвечал извозчик и все-таки ехал. Наконец жандарм трах его по спине ножнами сабли; извозчик тогда уразумел, что ехать нельзя тут, и повернул лошадь назад. Прошел таким образом час, два, три; все начали чувствовать сильное утомление; наконец раздался звонок из комнаты присяжных. Хмурин, сидевший все время неподвижно и с опущенною головою, вздрогнул всем телом.
Присяжные начали выходить. Впереди шел председатель их, человек пожилой и строгой наружности.
– Этот, кажется, не помилует!
– заметил Бегушев тихо Тюменеву.
– Вероятно!.. Я его знаю, он очень умный и честный человек!
– отвечал тот.
На все вопросы: "Виновен ли Хмурин в том-то и в том-то?" - было отвечено: "Да, виновен!"
Хмурин опустился на спинку своего стула. Граф Хвостиков заплакал и поспешил утереть глаза платком, который оказался весь дырявый.
Бегушев, более не вытерпев, встал с своего места и сказал Тюменеву вслух:
– Суд хоть и необходимая вещь, но присутствовать на нем из простого любопытства - безнравственно.
Затем он пошел.
– Ты уже уходишь?
– спросил его Тюменев.
– Да.
– Домой?
– Домой!
При выходе к Бегушеву отнесся адвокат Хмурина, весь даже дрожавший.
– Я слышал, что вы сказали; благодарю!
–
Бегушев, не совсем хорошо понявши, за что, собственно, тот его благодарил, ответил ему молчаливым поклоном и, выйдя из здания суда, почувствовал, что как будто бы он из ада вырвался.
"Люди - те же шакалы, те же!" - повторял он мысленно, идя к своей гостинице, хотя перед тем только еще поутру думал: "Хорошо, если бы кого-нибудь из этих каналий, в пример прочим, на каторгу закатали!" А теперь что он говорил?.. По уму он был очень строгий человек, а сердцем - добрый и чувствительный.
Перед самым обедом, когда Бегушев хотел было сходить вниз, в залу за табльдот, к нему вошли в номер Тюменев и граф Хвостиков.
– Мы к тебе наяном{174}!
– сказал первый.
– Как хочешь, накорми нас обедом!
– Отлично сделали!
– сказал Бегушев с удовольствием и немедля распорядился, чтобы обед на три прибора подали к нему в номер, и к оному приличное число красного вина и шампанского.
– Виновница тому, - начал Тюменев, - что мы у тебя так нечаянно обедаем, Елизавета Николаевна, которая, выходя из суда, объявила, что на даче у нас ничего не готовлено, что сама она поедет к своей модистке и только к вечеру вернется в Петергоф; зачем ей угодно было предпринять подобное распоряжение, я не ведаю!
– заключил он и сделал злую гримасу. Видимо, что эта выходка Меровой ему очень была неприятна.
– Когда женщины думают о нарядах, они забывают все другое и теряют всякую логику!
– сказал граф Хвостиков, желая оправдать дочь свою в глазах Тюменева.
Обед хоть и был очень хороший и с достаточным количеством вина, однако не развеселил ни Тюменева, ни Бегушева, и только граф Хвостиков, выпивший стаканов шесть шампанского, принялся врать на чем свет стоит: он рассказывал, что отец его, то есть гувернер-француз, по боковой линии происходил от Бурбонов и что поэтому у него в гербе белая лилия - вместо черной собаки, рисуемой обыкновенно в гербе графов Хвостиковых.
Собеседники графа, конечно, не слушали его, а Бегушев все продолжал взглядывать на Тюменева внимательно, который начинал уж беспокоить его своим озлобленным видом.
– А когда ты в Москву уезжаешь?
– спросил между тем тот.
– На днях!
– отвечал Бегушев.
– На днях!
– воскликнул почти с испугом граф Хвостиков: с отъездом Бегушева из Петербурга ему прекращалась всякая возможность перекусить где-нибудь и что-нибудь, когда он приезжал с дачи в город.
– Зачем так скоро?
– проговорил Тюменев.
– Номерная жизнь надоела!
– отвечал Бегушев.
Ему в самом деле прискучили, особенно в последнюю поездку за границу, отели - с их табльдотами, кельнерами! Ему даже начинала улыбаться мысль, как он войдет в свой московский прохладный дом, как его встретит глупый Прокофий и как повар его, вместо фабрикованного трактирного обеда, изготовит ему что-нибудь пооригинальнее, - хоть при этом он не мог не подумать: "А что же сверх того ему делать в Москве?" - "То же, что и везде: страдать!" - отвечал себе Бегушев.