Молодость с нами
Шрифт:
домодельные салфеточки — он сам понимает, какие они безвкусные и обывательские, но ему не хочется
обижать маму, она привыкла так жить, может быть уж и немного ей осталось жить, зачем огорчать, зачем
требовать менять привычки, привычную обстановку! Ведь ее, маму, уже не перевоспитаешь, а только обидишь.
Верно? “Очень верно, очень верно”, — сказала Оля, вспоминая свою маму, которую, конечно же, обижала
своими глупыми критиками маминых милых слабостей. Мама очень любила бисквитный торт, а
упускала случая сказать, что от тортов толстеют. Мама становилась грустная, потому что она была и так полная
и очень боялась располнеть еще больше. Мама любила щелкать подсолнуховые семечки. Оля всегда говорила
при этом, что подсолнухи — грязь, мусор, разносчики инфекции, стыдно вести себя так старшему научному
сотруднику, биологу. Это бескультурье, серость. А мама, конечно, и сама это все знала. И разве нельзя было
простить ей эту маленькую слабость? “Да, да, — добавила Оля, — не надо обижать Прасковью Ивановну”.
Оля чаще, чем прежде, стала вспоминать об Елене Сергеевне. Оле нужен был совет, Оле надо было
рассказывать обо всем, что происходило у них с Виктором. Вот бы мамочка была жива. Милая мамочка…
5
Павел Петрович почувствовал, что какие-то неведомые силы принялись плести вокруг него паутину.
Федор Иванович, к которому Павел Петрович съездил в тот день, когда его вызывал в горком Савватеев,
по поводу Вари высказался так: “Начни, Павел, с того, что успокойся, не горячись, дело требует серьезного
обдумывания. Видимо, ты кому-то и чем-то не нравишься. Видимо, ты кому-то и в чем-то мешаешь. Взять тебя
атакой в лоб у них силенок, видимо, не хватает. Вот берут в обход. Кричать сейчас: ерунда, чепуха, подлецы —
это ни к чему не приведет. Надо обождать, противник себя обнаружит сам, будь уверен. И когда он себя
обнаружит, мы за него и возьмемся. А пока молчи, соберись с силами, крепись. Девушку же эту, Стрельцову,
предупреди, что, мол, так и так, вот какие пошли слухи, чтобы знала, чтобы не застало это ее врасплох. А
главное — еще раз повторяю: молчи, работай как ни в чем не бывало. С ветряными мельницами не воюй,
принимая их за злых духов. Надо найти злых духов во плоти”.
Павел Петрович молчал, держал себя как ни в чем не бывало. Но чего это ему все стоило! Ему казалось,
что каждый из сотрудников знает мерзкую сплетню, ему казалось, что все смотрят на него — кто с сожалением,
кто со злорадством, кто с выжиданием: что-то, мол, будет дальше, чем-то это кончится?
Но если говорить полную правду, то Павла Петровича, пожалуй, значительно больше, чем сплетня,
расстроило Варино признание в любви. Он чувствовал себя виноватым перед Варей вдвойне — и за то, что
довел ее до этой любви, и за то, что не может ответить ей на любовь. В первую
найдена Варина записка, он сказал было Оле, что Варю надо немедленно вернуть. Но уже через несколько
минут размышлений говорил себе, что Варя поступила правильно, так будет лучше всем и прежде всего ей
самой, она отвыкнет от него, забудет о нем, со временем успокоится и найдет другого человека. Из этих же
соображении, когда Вера Михайловна Донда принесла ему назавтра Варино заявление, в котором было сказано,
что Варя просит уволить ее из института, что она возвращается на завод, Павел Петрович написал на заявлении:
“Освободить по собственному желанию”. Ему за это попало от Федора Ивановича: “Ты сам расписался в своей
вине, — говорил Федор Иванович раздраженно. — В руках твоих противников теперь превосходный факт:
Колосов заметает следы, ликвидирует последствия”. — “А черт вас всех знает, как с вами себя вести! —
закричал Павел Петрович. — Ничего не делай, слова не скажи, только оглядывайся да оглядывайся!”
Они в тот раз сильно накричали друг на друга и почти поссорились.
У Павла Петровича было немало товарищей — и по заводу, и вот в институте наладились хорошие
отношения со многими: с Баклановым например, с Ведерниковым, с обоими Румянцевыми, с мужем и с женой,
даже с Белогрудовым, который захаживал к нему иной раз, чтобы высказать какую-нибудь новую теорию
жизни. Павел Петрович мог бы пойти к брату Елены, к полковнику Бородину, можно же его как-нибудь
изловить дома. Товарищей, добрых знакомых было, словом, много. Но друг, закадычный, истинный, с которым
можно говорить о чем угодно, был один — Макаров. И если уж Макаров, Федя Макаров, стал на него кричать и
обвинять его то в одной, то в другой ошибке, значит деваться больше некуда, надо сидеть дома подобно
медведю в берлоге.
С Олей, конечно, тоже было совершенно немыслимо говорить о своих бедах и сомнениях. К ней пришла
та счастливейшая пора жизни, когда во всей вселенной существуют только она и некий он. Павел Петрович
видел это, он горевал от этого, но уже ничего не делал, чтобы помешать чему-либо, потому что понимал:
ничему тут уже никто и ничто помешать не может.
Павел Петрович был один в нежданно разбушевавшихся событиях. Не было Елены, ушел из семьи сын,
уходила, и фактически уже ушла, дочь. Семья перестала существовать. Глава ее вернулся к тому, с чего начинал
жизнь лет двадцать семь — двадцать восемь назад. С той лишь разницей, что двадцать семь — двадцать восемь
лет назад было несметное число надежд, желаний, устремлений, были энергия, здоровье, мальчишеская