Моральный патруль
Шрифт:
Отныне вы всё понимаете, даже слышите шёпот травы и понимаете язык саранчи, словно пять лет скитались по поэтической пустыне с художниками-передвижниками.
В народ, батенька, в народ, князь Мишель фон Болконски!
Жизнь без губной гармошки – не гармонична, – падре извлек из кармашка губную гармонику, приложил к устам, и полилась дивная чарующая музыка сфер; птицы луговые и лесные прилетали и садились на плечи и голову падре Гонсалеза, звери лесные выходили и внимали с благородным пониманием в угольных очах, даже приседали в плезирах и куртуазностях. – Но и
Идите, и забудьте о случаях с графинями, друг мой, князь Мишель фон Болконски!
Вы безгрешны, как пчёлка на басовой струне гитары.
Сочините оду Королеве, набросайте лёгкую музыкальную пьеску о любви, изобразите на холсте наяду среди волн, – на сердце полегчает!
Вам жить и жить, сквозь годы мчаться с резвостью молодого благородного морально устойчивого шалопая!»
Отпустил мне грехи падре Гонсалез, и так на душе полегчало, что я тотчас в пляс пустился, будто арестовали меня за невнимание к поэтам, а затем отпустили к художникам.
Если бы я ушёл тогда, то жизнь мельничным колесом – красиво, поэтично, эстетично – мельница, пруд, колесо – жизнь мельничным колесом… повторяю, потому что повторения – рифмы прозы – меня закрутила бы.
Но я приостановился в танце, изящно выгнулся – умею пластику показать, и произнёс: зачем, к чему, или так написано в книге Судеб:
«Нисколько я не струсил от вашего прощения, падре Гонсалез, а даже ободрился, словно кувшин, наполняемый мёдом.
Вы влили в меня надежды, даровали новую жизнь без оброков и обещаний, списали моральные долги – если бы так и культурные полицейские списывали нравственный долг.
Теперь я свободен и жизнерадостен, как утренняя улыбка графини Ебужинской графини Леопольдовны».
Только я произнёс имя графини Ебужинской, как падре Гонсалез перекинулся: подпрыгнул, подавился земляникой, закашлялся оборотнем.
Я томиков любимого поэта графа Робеспьера постучал падре между лопаток, пыль выбивал с земляникой из трахеи, насилу Гонсалеза к жизни вернул.
Падре бросился на меня, чуть жабо не порвал, но затем взял себя в руки, а очи уже не овечьи – овечки Долли и Колли убоятся очей падре, но что-то притягивающее, поэтичное, будто на краю бездны стою, в очах.
«Где? Почему утренняя улыбка графини Ебужинской, душечки?
Отчего сказали – проверяете мою решимость и стойкость аскета?
Вы бы мне кол на голове тесали, князь Мишель фон Болконски, или с бельэтажа в зрительный зал скинули.
Почему упомянули графиню Ебужинскую, словно факты у вас ничтожные на неё, как на фею?
Все имеют отношения к графине Ебужинской, к Ангелу, даже её лучезарную улыбку платиновую затрагиваете, будто проверяете рапирой нотный стан на прочность.
Птицы выйдут из облаков – и у них дело к графине Ебужинской.
Рыбы выпрыгнут из вод своих прохладных — опять же по поводу МОЕЙ графини Ебужинской.
Медведь из леса выйдет на задних лапах — именно отношения к Ебужинской, словно свет Вселенной собрался в один клин и сошёлся на графине Ебужинской!
Черти, кругом
«Падре, и в мыслях нет фактов на благородную даму, чьи добродетели известны далеко за пределами нашей Планеты Гармония; о моих виршах мало кто знает в уголках Галактики, а о добродетели графини Ебужинской – добрые речи слышатся воспеванием, словно она – светильник! – говорю ласковое о морально устойчивой графине Ебужинской, чувствую, что надо польстить, подластиться под падре, но не понимаю сути его озлобления и крайнего возбуждения, по сравнению с которым карась на сковороде – овечка Долли. – Ночью увлёкся разборкой оды Фелиции, да глаза надорвал, словно сахарный песок в них на фабрике духов насыпали.
Направлялся я на кладбище, на панихиду по усопшему графу Ростову – на кожаный диван при жизни граф походил, но икону мёртвыми губами целовал, нас с графиней Натали, дочерью своей, благословлял – к худу ли, к добру ли…
Возле салона изящных танцев я остановился, глаза воспаленные протираю батистовым платочком – подарок Высочайшей особы, герцога Уильяма.
Слышу – каблучки цоки-цок, топи-топ, постукивают, и не нагло, как у заезжих балеринок, а с достоинством благородным, со значением, и отзвуки морали в цоканье каблучков, следовательно – эстетка благородная ножки разминает, в консерваторию или в библиотеку направляется с утра пораньше, курочка с золотым яичком.
Я чуть не прозевал плезир, да выучка фехтовальная помогла колом: в плезире поклонился, пером шляпы перед дамой мостовую, как положено в Уставе об изящности, подметаю.
Дамочка, оттого, что морально устойчивая, потупилась, даже мантильку лёгкую не подняла, но вижу – графиня Ебужинская Анна Леопольдовна – в высшей степени поэтичная натура, как бриз.
Присела в ответ в реверансе, и дальше – цоки-цок, цоки-цок, будто созывает соловушек на пир.
Я с мыслями собрался, похвалил себя, что не оконфузился, вовремя приветствовал даму, и далее пошёл на кладбище, как в свою могилу.
Событие с улыбкой графини Ебужинской — обыденное, и я не придаю ему сурового смысла, и тем более не вижу, падре, причины для угнетения духа – не мольберт эпохи Короля Генриха Семнадцатого я на вас сбросил!»
«В малом зубчике чеснока кроются злодеяния великие! – падре Гонсалез внешне успокоился, но фонтан жидкого олова внутри него плескался, я слышал. – Для романтической воспитанницы института благородных девиц чеснок – смерть, как и для вампира.
После чеснока нет жизни эстету.
Но чесноком и лечат, особенно старых скрипачей, чьи, сведенные от непосильных трудов пальцы (а искусство – труд наивысший, с ним не сравнится простой примитивный труд пахаря или каменщика) требуют натирания чесноком, иначе отвалятся сухими столбиками, схожими с собачьим калом.
Когда вы поведали о своих злоключениях с обручением и обещанием свадьбы – простилось вам, князь Мишель фон Болконски.
В белую краску художник бросает фиолетовую, и цвет белой меняется, словно лицо банщика.