Моральный патруль
Шрифт:
Но затем я вспомнила наши голодные, как в карцере института благородных девиц, вечера в Усадьбе – мыши сдохли – мои любимые дворовые мышки с тонкими хвостиками и пронзительно умными очами.
Если ужин не подавали, то мы приставали к маменьке, а она, обычно, по вечерам, музицировала за белым роялем, словно пекла в нём пирожки:
«Милый друг маменька, исти треба! — мы теребили матушку за корсет, но благородно, без излишней настойчивости и напористости, потому как счастливы в отчем доме, и наше счастье омывается добродетелями – так берега реки Новая Амазонка омываются молоком. –
Маменька обычно прижимала руки к груди, тихо смеялась, затем гладила нам по головкам и отсылала к батюшке – так в древней Элладе поэтов отсылали с посланием на Парнас:
«Подите к батюшке, озорники!
Как скажет – так и поужинаете, а я ведь предчувствовала ваш приход, за что получила незаслуженно, обиженная, талантливая; живу, а благодарность пробегает мимо на тонких копытцах».
Мы за хлебушком шли к батюшке – добрый он, отзывчивый, муху не обидит, а снимет с мозаики муху и на луг отнесет на свежий коровий помёт – кушай муха.
Когда батюшка находился в преотличнейшем настроении, он на наши мольбы об ужине улыбался, сажал нас на колени и ласковым медовым голосом читал проповеди о добре голодания перед сном, о фигурах, и что девицам неприлично, когда у них зад толстый, а худая девица – купель добронравия, благополучия и эстетического наслаждения, как в среде музыкантов, так и поэтов.
После проповеди мы одухотворенные, но голодные, уходили спать с мыслями о жареном утёнке.
Если папеньке смычок под фалду попадал, то он, как услышит нас, так сразу за скрипку или к мольберту; творит, не видит и не ощущает нас и наши слова, будто мы говорим из параллельного Мира.
Маменька обычно врывается в кабинет, укоряет нас, что мы дурными просьбами отвлекаем папеньку от созерцания и полноты сердца; и мы пристыженные, что нижайшими просьбами нарушаем творческий процесс, удаляемся голодные, словно поэты-раздвижники.
Обо всём я вспомнила над грудами золота, и ушла бы без подарков, но калёным железом валторны прожёг меня стыд, платьице-то – несвежее, старенькое, а небрежная одежда – грех для девушки, позор, принуждение к рабству; ни высшего балла в поношенном платьице в институте благородных девиц не получить, ни должного внимания эстетов, а только – хула и порицание; не важно, что молодая девица, в силу своей морали не зарабатывает денег, а получает от родственников; не на родственников, что не обогрели и не приодели девушку, а на саму девицу падёт каменным дождём хула.
Я в высшей степени благородная девушка, поэтому задумалась о новом платьице и о других частях гардероба, а мой гардероб уже похож на листья жёлтой третьесортной бумаги. – Ощутите рукой, а не сердцем, граф Яков фон Мишель, как сейчас стучит моё золотое сердце от воспоминаний! – Графиня Анжелика де Ришар приложила мою руку к своей правой груди, засмеялась звонко, щекотно, и я понял, что она не лгунья, а я — будущая мать Солнца. – Потешно, граф, я ошиблась и прислонила вашу руку, драгоценную, хоть и малую, но уже знает толк в шпаге, к своей ошибочной правой груди, а не к сердечной.
Исправляю ошибку, и прошу принять мои извинения и покорность, умоляю
В то время я не осознавал двойственность поступка, но и графиня Анжелика де Ришар не играла со мной, она искренне говорила о сердце, но никак не намекала на театральные штучки гастролёрок балерин: сердце благородной графини свободно от низменных пошлостей и от болезненных страстей после монастырского кваса. – Стучит в барабан сердце, переполнено терзаний и нравственных мук?
В тот день в склепе оно стучало по-воробьиному, но доверительно, я же не убийца.
На благие цели я взяла пару горстей золотых монет, вышла из склепа, аккуратно – проследила до травинки, вернула могильную плиту на полагающееся место, и воскресла, оттого, что не запятнала свою честь воровством; на благородную мораль деньги – не краденные.
На урок успела – и это важно, потому что опоздание – минус балл нравственности.
С тех пор я неизменно брала из склепа деньги на поддержание своего должного скромного вида; сестер и братьев одаряла; а батюшка и матушка ничего не замечали за творческими процессами, причём у батюшки волшебным образом монет в сундуках прибывало, словно из воздуха материализовывались.
Я полагаю, что отец мой зарабатывал рисованием пейзажей, у него изумительно выходили сосны и медведи в берлогах, будто наяву, когда одинокая козочка Мэри плутает в жестоком, как пасть льва, Мире.
Не знаю, правда ли, ложь, но я себя убедила, что существует только настоящий момент, и, значит, в прошлом, я не могла взять золото, а ощущала себя в настоящем, когда с золотыми монетами расхаживала по бутикам, выбирала добродетельную одежду.
Теперь ты понял, молодой граф Яков фон Мишель, мораль моего рассказа, не отягощенного болезнями матери, виновностью художников перед обществом и формой почтовых открыток с изображением книги?»
Я ответил, что к своему стыду не вынес морали из повествования, наверно оттого, что я не в достаточных летах и не отмечен кокардой эстетического вдохновения ощупывания мышц благородных, морально устойчивых девушек.
Графиня вздохнула, затем легко сорвалась с места и танцевала вокруг меня, приседала на шпагат, подпрыгивала, высоко поднимала ногу — целомудренно, без нарушения законов нравственности – так в мясном супе вегетарианец не найдет ни грамма мяса.
«Милый друг мой, граф Яков!
Я не плачу, мы же не пускаем друг другу кровь на поэтическом вечере.
Я в танце подобна шмелю; шмель также поднимается и опускается в полёте; он ощущает цветок сначала нюхательными рецепторами, а затем только лапками – так и ты видел меня очами, а потом трогал, ощущал руками, отлитыми под рукоятку шпаги.
Я здесь и сейчас, и ты здесь и сейчас, а всё остальное – плоды нашего розового кварцевого воображения.
Нет никакого воспоминания о ночном пении дуэтом, потому что ночи не было, и никто не пел, и никто не музицировал в моём будуаре, и будуар в ночи не плыл, и никто не слышал, оттого, что – в прошлом, а прошлое – смутно, словно туча на картине графа Куинджи.