Мой товарищ
Шрифт:
— Мы и причасть ели, — говорит Леник, словно его, дурака, за язык кто тянул.
Но Легкий тут же двинул Ленина в бок так, что он поперхнулся.
— Что, что ты сказал? — спрашивает мать у Ленина.
Легкий еще раз дал такого тумака Ленику, что тот точно волчонок завыл и заплакал.
— Ты за что мальчонку-то лупишь? — заступается мать за Леника.
— А он не смей на меня ругаться, я постарше его, — отвечает Легкий и уходит домой, уводя за собой Леника.
…Как-то так у нас получилось, что мы не только в тот день, но и на другой, и на третий, и на четвертый, и на пятый никак не могли уйти в «пустыню».
— Ну, идем сегодня? — спрашивает меня Легкий каждый раз, входя со своей ватагой к нам в хату.
— Нужно идти, — отвечаю я.
— Так. А причащаться еще не будем?
— Как хотите. Можно и причаститься, сахар там еще есть.
И мы снова начинаем причащаться.
Мы причащались каждый день, пока на дне бумажного мешка не остался последний ряд сахару.
Но правде говоря, нам уж и не очень-то хотелось уходить в пустыню, а вот причащаться понравилось.
Мать пока не замечала моих проделок, ей не до того было. Она убирала лен в поле, а лен для нее дороже всего: изо льна она прядет пряжу, холсты ткет, рубахи нам шьет. И, как нарочно, она в эти дни забирала с собой в поле маленьких, а я оставался дома одни, караулить двор.
И нипочем бы она не узнала вскорости, что я сахар беру, ежели бы не этот дурак-несмыслень Леник.
Сели Изарковы обедать. Легкий хотя и наелся у меня сладкой тюри досыта, но от щей не отказался. А Леник не понимает таких хитростей. Сидит за столом да ногами болтает, к щам и не притрагивается. Мать Леника заметила это и удивилась:
— Ты чего это щи не ешь?
— Не хочу, — отвечает Леник.
— Это почему же ты не хочешь? Уж не заболел ли ты, чего доброго?
— Нет, не заболел я.
— Может быть, бабка чем накормила?
— Нет, бабка мне ничего не давала.
— Так почему же ты не ешь? — допытывается тетка Арина.
— А потому, что нас Федя Каманин причащал.
— Как — причащал? Чем?
— А так. Сахару натолчет, хлеба накрошит в чашку, воды нальет и причащает. А потом мы еще и сладкую тюрю едим все: я, Легкий, Тишка, Митька и Захар. И сам Федя ест с нами.
Мужики засмеялись, а тетка Арина говорит:
— Ну ладно ж, расскажу я как-нибудь его матери, пусть-ка она разузнает, откуда это Федя ее сахар берет. Что ж это он делает, лиходей, а? Сахар-то он, поди, ворует у матери, а вас сладкой тюрей кормит? Никуда это не годится. Пусть-ка она трепку ему даст какую следует. Вы, наверно, уж не раз причащались у него, немало сахару сожрали?
— Мы каждый день причащаемся, — говорит ей Леник.
Легкий хотел тут же задать Лепику трепку, но нельзя было при матери, а после хоть он и поколотил брата, но было уже поздно…
В этот же день тетка Арина встретилась в поле с моей матерью и все ей рассказала, так что Легкий не успел
Сижу я в хате вечерком, читаю книжку, поджидаю мать. Смотрю — бежит она шибко, точно на пожар спешит, влетает в хату, словно вихрь какой, бледная, сама не своя.
— Мам, ты что? — спрашиваю я ее, а сам испугался, думаю: что бы это такое случиться могло, что она даже в лице переменилась?
Ничего она мне не отвечает, а сразу к шкафу. Открывает дверку, хватает мешочек с сахаром… а он почти пуст. Ахнула она и метнулась к порогу, где у нас обычно веник стоит. Выхватила из веника три здоровенных прута, стащила меня за волосы с лавки, задрала рубашонку, спустила штаны, а голову в коленях зажала.
— Мам, прости! Милая, прости! — ору я изо всех сил.
А мать порет меня прутом и приговаривает:
— Вот тебе причасть! Вот тебе обедня! Вот тебе поп!
Ежели моя мать начнет хлестать, то милости не проси. Будет пороть до тех пор, пока руки не устанут. А после начнет плакать, жалеть, зачем так отхлестала. И оттого еще обидней делается.
Так было и сейчас.
Она отбросила один измочаленный прут, взяла другой, свежий, и опять пороть. Я ору изо всех сил, не столько от боли, сколько от ужаса. Мне хочется, чтобы порка поскорей кончилась. Но мать не в себе. Она тяжело дышит и продолжает меня стегать.
На мой крик прибегает бабка Алена, по прозвищу Милая, наша соседка, отцова родня. Она очень добрая, умная, всегда за нас, ребятишек, заступается, всегда нас жалеет.
А я уж и кричать перестал, охрип.
Бабка Алена схватила меня в охапку, отпихнула мать.
— Ты, знать, с ума сошла? Запороть ребенка хочешь, что ли? — говорит она строго и закрывает меня своими старыми, худыми руками от ударов прута. Распростерлась надо мной, словно наседка над цыпленком.
А мать опять порывается ко мне с прутом, ей кажется, что я еще не все получил, что следует.
— Пусти, баб, пусти! Я ему покажу, как попом быть! Я ему задам! Будет он у меня знать, как сахар трогать да чужих ребят тюрей кормить!
— Какой сахар? Какая тюря? — изумляется бабушка Милая.
— А вот какой… Видишь пустой мешок? А тут было пять фунтов почти, мы один раз только и попили чаю… Нет, дай я этого попа еще пороть буду. Пусть он всем расскажет, как попу влетело, пусть запомнит, какой сладкий сахар бывает!
— Будет, будет… Довольно! Постегала, и хватит. Ты погляди на спину-то, на ней места живого нот.
Мать заплакала.
— Самый любимый у меня сын, самый старший, самый смирный да тихонький был, и он сахар ворует! — голосит мать.
— Сама виновата, зачем приучала его к молитвам? Сама же хвалилась, что сынок твой до божественного охоч. Что он даже в Бацкено в церковь пешком ходит. Чего ж ты теперь плачешь? — говорит бабка Алена.
— Я теперь ему помолюсь! Я теперь пущу его в церковь!
— Я и сам не пойду в твою церковь! — кричу я, чувствуя, однако, что гроза миновала.
И в самом деле, досада взяла меня. И больше всего обиделся я на святого Семена — почему он не явился с неба, не заступился за меня? Ведь я, на него глядя, в пустыню с ребятами удрать хотел, чего ж он меня в обиду дал?
«Нет, не пойду я больше в пустыню, не хочу в святые», — думаю я всхлипывая.
Легкий услышал о моей беде на другой день и сразу же прибежал ко мне.