Моя панацея
Шрифт:
— Ты прости меня, я такая дурочка, — обхватываю лицо Максима ладонями, потираю щетину, ловлю тёмный взгляд, в котором утонуть можно, настолько глубокими кажутся сейчас его глаза. — У тебя сын в больнице, проблемы из-за Павлика. Ты об этом беспокоишься, да? А тут я со своими глупыми эмоциями и страхами. Извини, Максим… пожалуйста.
Он затыкает мне рот поцелуем. Жёстким, немилосердным, напористым и колючим. Отросшая щетина царапает подбородок, губы, причиняет боль, но мне больше не хочется говорить всякие глупости. Стыдно быть такой дурой, Инга,
Руки Максима на моей попе, гладят медленно. Пальцы крепко впиваются в кожу, мнут. Словно Максим что-то хочет этим сказать, а неприятное предчувствие всё сильнее.
Сознание никак не хочет сложить два и два. Его руки на моих ягодицах, гладят именно те места, где у меня… мамочки!
— С Яриком всё будет хорошо, я не беспокоюсь об этом, — убеждённо, властно, с долей присущего Максиму прагматизма. — С Павликом тоже всё почти решено, хотя нервы эта ситуация вымотает знатно. Тебе в том числе, потому что будут допросы, будут показания. Обязательно будут, и ты должна это чётко понимать.
— Ты потому мне паспорт вернул?
— Поэтому тоже, — кивает, становясь вдруг очень серьёзным. — Инга, просто знай, что, несмотря на мою некоторую жёсткость, горячность и наше оригинальное знакомство, невзирая на мой поступок, ты здесь не пленница.
— Я почти сразу перестала себя ею чувствовать. Когда к Ярику в комнату попала.
— Тогда всё пошло не по плану, — усмехается, а в тёмных глазах мелькает нежность. Беззащитность даже, и я становлюсь на носочки и целую его в щёку. Очень по-детски, но мне так хочется. Так, чувствую, сейчас нужно. Нам обоим.
— В общем, я точно не о Ярике или твоём муже сейчас думаю. И не о потерянных бабках, которые обязательно ко мне вернутся.
— А о чём? Максим, мне иногда сложно тебя понимать. Мне вообще сложно. Всё, что есть между нами, происходит слишком быстро, непривычно как-то, странно. Я путаюсь в своих эмоциях, во всём путаюсь.
Максим гладит пальцами мои скулы, брови, обводит глаза, губы. Исследует моё лицо, смотрит задумчиво, а складка между бровей становится ещё глубже. А потом снова кладёт руки на мои ягодицы и проводит пальцами по тонким полоскам зарубцевавшейся когда-то ткани.
Меня прошибает холодный пот, и всё уродливое прошлое взрывается внутри гнилостным фонтаном. Память, надёжно законсервированная, оживает, ложится на душу тяжёлым камнем.
— Инга, откуда у тебя шрамы? — как выстрел в упор.
Этот вопрос вышибает из меня весь воздух. Господи, они же почти незаметные, их не видно совсем… а он увидел. Увидел, чёрт возьми! Господи, как же я допустила всё это? Как решилась? Дура, идиотка! Позволила себе вообразить, что уродские метки прошлого никогда и никто не найдёт.
Мне казалось, что я наконец-то смогла забыть, но внезапно всё всколыхнулось внутри и стало так горько. И кислый привкус во рту мешает.
— Шрамы? — мой голос похож на писк полевой мыши. Перепуганной, загнанной в ловушку. С каждым мгновением паника становится всё сильнее, и вскоре превратится в цунами и убьёт меня. —
— Это они? Они с тобой это сделали?
Они… чёрт, я же почти простила, практически отпустила. Я научилась жить в гармонии со своей памятью, примирилась с ней. Ну зачем это опять? Зачем об этом говорить? Кому от этого хорошо станет?
— Максим, не надо, — ёрзаю, позволяя истерике взять верх. — Не ковыряйся во мне, не разбивай вдребезги. Пожалуйста… я не хочу об этом говорить. Не хочу, понимаешь?! Ты не имеешь права от меня ничего требовать! Не имеешь!
Кажется, я кричу. И плачу, хотя замечаю это только тогда, когда Максим прижимает меня к своей груди, и чувствую влагу от моих слёз на его коже.
— Ну-ну, Инга, что ты? — гладит меня по голове, держит крепко, но я всё равно пытаюсь отстраниться. Захлёбываюсь, тихонько подвываю, ненавидя себя за это. Не хочу позориться, не хочу быть слабой, и так сдала в последнее время. Теперь Макс подумает, что я слабая размазня.
Хотя я такая и есть. Именно такая. Двадцать шесть лет, а ума нет, только сопли на кулак мотаю, совсем безвольная какая-то, даже плакать перестать не могу. Но мне больно, очень.
— Прости, девочка. Я жестокий, очень жестокий.
— Ты садист? — кричу и толкаю Максима в грудь, вырываюсь из последних сил. — Нравится ковыряться раскалённым железом в чужих ранах? Это такой вид удовольствия? Я живой человек, нельзя так. Неужели ты не понимаешь?
Максим молчит, но держит крепко. Целует мои волосы, макушку губами клеймит, не даёт сбежать и наделать глупостей. Силы заканчиваются вместе со слезами. Обмякаю в сильных объятиях и лишь сдавленно всхлипываю.
— Ты не виновата, что они такие, — шепчет, поглаживая по ставшей мокрой от выброса адреналина спине. — Не виновата, слышишь? Ты чистая, светлая, в тебе такой нерастраченный океан любви и нежности. Прости меня, ладно? Я жестокий и не умею смягчать какие-то моменты, и мне не измениться уже. Но ты нужна мне, девочка. И Ярику нужна. Я не хочу тебя обижать.
Паника стихает, уходит на второй план, и память обо всём, что случилось когда-то, снова прячется глубоко.
— Давай пить кофе? — шмыгаю носом, щедрым жестом стираю остатки слёз с лица, а Максим хрипло смеётся.
— Давай.
— А потом за Яриком поедем?
— Поедем, — тихо в висок, а я закрываю глаза.
21. Максим
Инга стоит рядом, сжимает в руке связку воздушных шариков. Улыбается. В моём лексиконе много слов, но в нём практически отсутствует слово “трогательно”, потому что редко видел в своей жизни для него основы. Как это? Что это? Какие несёт в себе эмоции?
Даже когда родился Ярик, мне не приходило на ум это слово — других проблем хватало. Но сейчас я могу ответить на все эти вопросы, и на десяток сверху: Инга со связкой ярких воздушных шаров в руке — трогательная.