Музей революции
Шрифт:
Иван Саркисович нарочно тянет время. Отвечает по селектору, нервно листает бумаги, время от времени снова водит пальцами по экранчику, как будто почесывает его. Но зачем тогда позвал? почему не оставил в приемной?
Шомер продолжает изучение. За спиной хозяина — стеллаж; на полку, с явным умыслом, поставлены два фото, им устроена очная ставка. На одной пожилой господин: ледяные умные глаза за круглыми очками, адвокатские бачки, бритый острый подбородок; в облике — спокойная решимость отмести препятствие. На другой лохматый Че Гевара, в узнаваемой беретке, с бесшабашным взглядом бунтаря; он ничего не смыслит в смерти, и поэтому заранее готов
— А… чистеньким хочет остаться… — цедит в трубку Иван Саркисович и добавляет непечатную характеристику; сейчас лицо его облито холодом, как посмертная маска.
Про веселого барбудос ясно... но кто же этот ледяной профессор? Шомер надевает очки и по-стариковски тянет шею. Под фотографией написано, четко и крупно: Победоносцев. А, ну понятно, понятно. Хотя на самом деле не понятно ничего. Шомер не историк, он директор. Спроси его, кто был в Приютино на Рождество шестнадцатого года, всех перечислит без запинки: племянник старшего Голицына, который вскоре перейдет в католики, изрытый оспой Гнедич, клиническая дурочка Россет, которая желает слыть ученой дамой… Что пили? Клико одиннадцатого года по пятнадцати рублей бутылка, бешеные деньги, между прочим! А кто такой Победоносцев? Реакционный деятель эпохи Александра Третьего… или нет, пардон, Николая Второго? В общем, «Победоносцев над Россией простер совиные крыла». Ну, согласились, ну, простер. И что с того?
— Хотите спросить — не искрит? — заметив, что гость изучает фотографии, Иван Саркисович наконец-то бросает дела и, прихватив с собой экранчик, удобно садится напротив. Голосок у него молодцеватый, звонкий, но по должности ему положено разговаривать тихо и сипло, чтобы собеседник напрягался, так что приходится следить за собой.
Вообще-то Шомер спрашивать не собирался. Но возражать сейчас нельзя, и он предельно осторожно подтверждает:
— Вот именно, Иван Саркисович.
— Нет, не искрит! — Собеседник, откинувшись, быстро смеется. — Не искрит! Это ведь история! Она все стерпит! Кому, как вам, не знать.
И театрально смотрит сквозь очки.
Почему он так странно начал разговор? В чем его тайная цель? он смущает собеседника? проверяет его на излом? или просто стало скучно, и хочется немного поразвлечься? Но разве люди власти могут просто развлекаться? Шомер думал, власть устроена иначе. Она должна быть неотмирная и грандиозная; в отрешенной тишине, как в колбе, происходят непонятные реакции, разговоры все короткие, как выстрелы.
Но, собственно, ему какая разница. У Шомера сейчас одна задача — поймать волну и отозваться на нее по-женски, влюбчиво. Тогда есть шанс добиться своего. Вот она, пошла, опасная, неровная, надо будет быстро реагировать и каждую секунду ждать подвоха.
Шомер напрягается, вздувает вены, старательно глушит акцент:
— Да, я знаю, но... как бы это вам сказать... история. А то, что вы работаете — не история?
О, кажется, попал в десятку. Иван Саркисович слегка порозовел от удовольствия.
— История. Еще какая.
Шомер, как хорошая охотничья собака замирает и уходит в нюх. Только бы не упустить едва заметный след, не сбиться. Бесшумно ползем через заросли, ждем скорострельной команды фас. И чуем: остро, как разрыв-трава, пахнет свежий след. Здесь нужно замереть и сделать стойку, а потом рвануть наперерез. После тонкой аккуратной лести нужно столь же аккуратно возразить.
— Но если бы... Я так скажу, позволите?
—
— Фотографии, оно, конечно, хорошо. Их можно смотреть, пить кофе, все, так сказать, окай. А если бы все это было в жизни? Сейчас, современно? Вы бы этим господам… товаришчам… по-прежнему благоволили?
Иван Саркисович закидывает голову, издает трассирующий смех; он доволен; Шомер снова угадал, попал в десятку.
— Какой высокий штиль! Благоволите… А выговор такой откуда? С Буковины? Интересно. Так вот, Теодор Казимирыч, возвращаясь к вашему вопросу (который ты из меня родильными клещами вытянул; Шомер улыбается как можно обольстительней)… Конечно, я бы Че Гевару посадил. Тут без вопросов. И причем надолго. Чтобы не смущал. А Победоносцев, будь он при делах, посадил бы меня.
И для убедительности повторяет:
— Да. Наверняка.
— Вас-то за что? — от души изумляется Шомер. И сам себя осаживает: мягче, дорогой директор.
Хозяин кабинета саблезубо улыбается.
— Уж Константин-то Петрович нашел бы причину. Он толковый был мужик, умел. Например, за то, что не считаю православие такой уж суперской религией.
— А какую считаете?
Иван Саркисович брезгливо морщится. Не сказав ни слова (извините, обождите, пауза), резко отвлекается от разговора. Откинувшись на спинку стула, закладывает ногу за ногу и снова бойко барабанит в свой экранчик, сам себе улыбается, хмыкает, кривит губы. Его здесь словно бы и нет, есть только механическая кукла, умело заменяющая человека. А может быть, наоборот: на самом деле только он и есть, а вместо Шомера — расплывчатая тень на фоне большого окна, незаштрихованный контур.
Через несколько минут, еще внезапней, Иван Саркисович встряхивает головой, сбрасывая посторонние мысли, и недовольно произносит:
— Ну-ну. Вы, кажется, о чем-то спросили?
(Теодор, готовься, ты на минном поле.)
— Я, тскть, ничего, мы про церковь говорили, но это так, между делом.
— Да, конечно, в какую хожу. Ни в какую. Я агностик. А вы, Теодор Казимирыч?
Зачем? Зачем он это говорит?! Что за концерт разыгрывает перед простым директором усадьбы?
В четыре явилась Натуся. Полненькая, крепенькая, в серебристой невесомой шубе и со скрипучим пупсом на руках; пупс кряхтел и корчился, мучительно выдавливая газы. Влада испытала краткий приступ зависти; ей забеременеть никак не удавалось, а так хочется мелких потискать...
— Натуся!
— Владочка!
И обе в унисон, друг другу:
— Хорошеешь!
После ритуального объятия Влада решилась спросить:
— А это кто у нас?
— А это у нас Максимьян.
— Кто?!
— Максимьян, я сама это имя придумала — мне нравится!
— И когда же ты успела?
— Все сейчас узнаешь, погоди.
Ловко скинув шубку, Натуся, подхватила запеленатого Максимьяна и отнесла его на стол в гостиной. Развернула одеяльце, звонко сорвала липучки на пахучем памперсе, с материнской гордостью продемонстрировала пипу:
— Вот какой я богатырь!
Богатырь смотрел на Владу непонятным взглядом — внимательным и в то же время отрешенным; на толстом лбу и горячих щечках ветвились сеточкой сосуды, тонкие, как прожилки на листьях. Младенец сморщил мордочку, захныкал, слишком натурально, слишком бойко — и до Влады наконец дошло, что пупс ненастоящий.