Музыка души
Шрифт:
Московский концерт, состоявший исключительно из сочинений Петра Ильича, принес утешение раненому авторскому самолюбию. Впервые исполняемая «Моцартиана» понравилась публике, пресса отнеслась сердечно и дружелюбно и к дирижеру, и к автору.
Сразу после концерта Петр Ильич поспешил к брату и застал его заметно повеселевшим.
– Жар начал спадать, – поделился Толя радостной новостью, – и аппетит появился! Врач сказал, что теперь Паня несомненно пошла на поправку.
– Ну, слава Богу! – облегченно вздохнул Петр Ильич.
Сама Паня, по-прежнему остававшаяся в постели, заметно
– Прекрасно, – ответил он, – публика была восторженна. Настоящий успех.
– Как только Паня совсем поправится, можем возвращаться в Тифлис. Ты ведь едешь с нами? – спросил Анатолий.
Петр Ильич покачал головой:
– Извини, Толенька, но все эти треволнения – и с оперой, и с концертом – так меня вымотали, что я предпочел бы отдохнуть у себя перед поездкой в Европу.
Вскоре Петру Ильичу предстояло первое турне по Европе. Его давно уже приглашали дирижировать в Прагу, Берлин, Лейпциг. Он согласился с двойственным чувством: турне поспособствует распространению на Западе русской музыки, принесет денег, но… оно означало несколько месяцев постоянного нервного напряжения, суеты, шума, общения с незнакомыми людьми. Не лучше ли остаться дома и писать в тишине и спокойствии?
Толя обиженно надулся:
– Ты же обещал!
– Вот, честное слово, с удовольствием погощу у вас в следующий раз!
Анатолий хотел продолжить спорить, но Прасковья его перебила:
– Не мучай брата, Толя: не может – значит, не может.
Петр Ильич благодарно ей улыбнулся.
В Майданове все стояло вверх дном, поскольку Алеша убрал и запаковал вещи в ожидании поездки в Тифлис. Кругом – баулы и чемоданы. Приходилось жить как на бивуаке. Но Петр Ильич был счастлив оказаться у себя, отдохнуть от волнений и разочарований. Он до сих пор не мог смириться с провалом «Чародейки», которую считал лучшей своей оперой. Самым же обидным была злоба прессы – критики напустились на него так, будто он всю жизнь был бездарным писакой, незаслуженно поднявшимся выше, чем следовало.
С тоской, крайней неохотой и отвращением в середине декабря он выехал за границу, утешая себя мыслью, что, если станет совсем худо, все бросит и уедет домой.
***
В Берлине стояла совершенно такая же зима, как в России: снежная и морозная. По улицам ездили сани всевозможных фантастических форм. Петр Ильич замерз на прогулке, не будучи готов к такой погоде в Европе. Зато накупил множество книг и в гостиницу вернулся довольный, сразу отправившись обедать.
Все было бы чудесно – ибо нет в мире более вкусной пищи, – если бы не общий стол и хозяин гостиницы, который завел бесконечные разговоры о России и политике. Петр Ильич молча страдал, борясь с унынием и отчаянием, а хозяин будто не замечал его мрачного настроения, продолжая болтать.
Принесли утреннюю прессу, которая еще больше испортила настроение. В одной из газет Петр Ильич с ужасом прочитал, что какие-то неведомые друзья и поклонники устраивают ему торжественный завтрак, и кто-то просит не опаздывать! Что за бредовые выдумки! Какие друзья
Сам Фридрих заявился на следующее утро – сияющий, радостный и полный энтузиазма. Он соловьем заливался о том, как все любят Петра Ильича в Германии, в чем последний сильно сомневался, и какой успех будут иметь его концерты.
– Надо всего лишь завязать несколько нужных знакомств…
– Я никого видеть не хочу и никуда не пойду, – отрезал Петр Ильич.
Фридрих на мгновение смешался, но тут же снова любезно заулыбался. Похоже, от своей миссии агента он отказываться не собирался ни при каких условиях. Петр Ильич страдальчески вздохнул – он уже сто раз пожалел, что связался с этим человеком.
Не задерживаясь надолго в Берлине, он уехал в Лейпциг, где должен был состояться первый концерт в Гевандхаузе. Снег густым слоем лежал на улицах, и с вокзала он поехал к виолончелисту Адольфу Бродскому на санях.
Едва зайдя в дом, Петр Ильич услышал доносившиеся из гостиной звуки фортепиано, скрипки и виолончели. Он отдал слуге пальто и зашел в комнату. За фортепиано сидел небольшого роста и внушительной полноты человек. Его лицо напоминало красивого немолодого русского священника: мягкость черт, длинные редкие седые волосы, добрые серые глаза, густая с проседью борода. Однако господин оказался немцем.
– Петр Ильич! – обрадовался Бродский, заметив его, и, отложив виолончель, поспешил навстречу и горячо пожал руку. – Я так рад вашему приезду!
Пианист тем временем тоже встал и с улыбкой приблизился.
– Позвольте представить: Петр Чайковский – Иоганн Брамс. Мы как раз репетировали его новое трио, которое будем завтра исполнять.
– Очень-очень рад встретить вас герр Чайковский!
К сожалению, Петр Ильич не мог сказать того же о себе. Он уважал Брамса как честного, убежденного, энергичного музыкального деятеля, но никогда не мог полюбить его музыки. Было в ней что-то сухое, холодное, туманное.
К счастью, дальше простой вежливости их общение не зашло. Репетиция продолжилась, и Петр Ильич, слушая трио, даже позволил себе несколько замечаний относительно темпа. Автор отнесся к ним благодушно и принял к исполнению.
В этот момент в комнату вошел человек маленького роста, тщедушный, с высоко взбитыми белокурыми кудрями на голове и очень редкой, почти юношеской бородкой и усами. Но самым поразительным в его внешности были огромные голубые глаза со взглядом невинного, прелестного ребенка. За ним следовала слегка седеющая женщина – такая же маленькая и тщедушная.
Бродский снова представил гостей друг другу:
– Эдвард Григ и его супруга Нина.
Петр Ильич с восторгом пожал ему руку. Так это и есть Эдвард Григ, музыка которого давно его пленяла! Сколько теплоты и страстности в его певучих фразах, сколько ключом бьющей жизни в его гармонии, сколько оригинальности и очаровательного своеобразия в его остроумных, пикантных модуляциях и в ритме. Петр Ильич был безмерно благодарен судьбе за личную встречу со столь любимым композитором.