На двух берегах
Шрифт:
Шагая дальше, он, обдумывая этот разговор, пришел к выводу, что худой железнодорожник прав: ремлетучки должны все-таки прийти быстро, во-первых, этот танковый эшелон где-то же ждали и ждали с нетерпением, потому что танковые эшелоны без строгой надобности не катаются по железным дорогам, во-вторых, следовало этот танковый эшелон угнать со станции скорее хотя бы и потому, что вдруг бы фрицы снова прорвались сюда? Конечно, это был не сорок первый, даже не сорок второй, и они уже не были хозяевами в небе, но к такой цели, о которой вернувшиеся экипажи доложили, они могли
И он зашагал к выходному семафору, минуя убитых, отнесенных в пристанционный палисадник на клумбы засохших георгинов, раненых, сгрудившихся у домика, гражданских, торопливо перебегающих от домов к простреленной во многих местах маленькой цистерне, из которой через дырки выливалось подсолнечное масло. Женщины и детвора суетились вокруг нее, подставляя под желтые, густые, пахнущие семечками струи ведра, тазики, бидоны, крынки для молока, пока несколько рабочих забивали эти дырки колышками, обернутыми тряпками. Гравий вокруг цистерны пропитался маслом, чавкал под сапогами, масло затекало женщинам и детям в обувь, но они не обращали на это внимание, торопясь запасти побольше этого дармового продукта, а железнодорожники, забивавшие дырки, так вообще были блестящими от масла.
– Берить олию!
– предложила ему молоденькая женщина, сияя коричневыми глазами и улыбкой - алыми губами и белоснежными зубами, очень яркими по сравнению с ее смуглым лицом.
– Котелок маете?
Он отрицательно покачал головой - на кой ему было это подсолнечное масло!
Но женщина желала сделать ему добро.
– Хотить я вам глэчик позичу?
– она протянула ему полный до краев масла глиняный молочный горшок.
Ну, что бы он делал с ним? Тащил до Харькова под насмешки солдат? Он снова покачал головой.
– Спасибо, не надо. Но вот не могли бы вы мне продать чего-нибудь поесть?
– От запаха олии у него засосало в животе.
– Я хорошо заплачу.
– Он показал деньги.
Тут прибежал мальчишка лет семи.
Мальчишка приволок еще два пустых горшка, и общими усилиями они их наполнили, женщина сказала: «Будэ», что означало «довольно», «хватит», повела Андрея к себе, недалеко в домик с синими ставнями, палисадником, в котором ходили куры, росли вишни, кусты смородины и крыжовника и в котором сейчас стояла всякая посуда, наполненная олией.
– Як це скажуть виддаты, мы виддадым, а як що не скажуть… - пояснила ему женщина.
– Может, не скажут?.
– предположил он, идя за ней в дом.
Он поел, он хорошо поел - холодной, оставшейся от вчерашнего, видимо, ужина яичницы с салом, подбирая жир со сковороды пресной лепешкой. Вместо чая, пояснив, что они «его не пьють и не варять», хозяйка выставила простоквашу, он добил и ее и, прислонившись к стене, не выходя из-за стола, задремал.
Через час раздался со стороны Харькова далекий гудок ремлетучки - он встал, положил на стол красную тридцатку, попрощался с хозяйкой, вышел к ремлетучке,
«Так!
– сказал он себе на Южном вокзале Харькова.
– Прикинем обстановку!»
Вокзал был почти разрушен, возле многих времянок толпились солдаты и офицеры, а несколько путей занимали санитарные поезда - то есть составы теплушек, набитых ранеными. Он мог легко сойти за раненого из любой из них.
Дождавшись, когда команда раненых, способных двигаться самостоятельно, то есть раненых не в ноги, подалась с вокзала в город, видимо, на какой-то сортировочный пункт, он присоединился к ней, прошел по привокзальным улицам и по Сумской до университета.
Университет был набит ранеными, а на площади стояло множество всяких машин. Одни из них отъезжали, другие приезжали. Здесь можно было протолкаться несколько часов, и никто бы, пожалуй, не поинтересовался, кто ты и откуда. Но задерживаться в университете не было никакого резона, и он пошел к машинам, поболтался там, вроде перекуривая, и прицелился к одному «виллису».
Его шофер, не в шапке, а в довоенном - кожаном, а не брезентовом, танкошлеме, в «венгерке», парень лет двадцати двух, судя по всему, собирался скоро уезжать: он подкачал баллон, откинув капот, поковырялся в моторе и долил в бак из канистры бензину.
Андрей подошел к нему.
– Не по Белгородскому шоссе?
– Нет, - отрезал парень, усаживаясь за руль. У парня были рыжеватые усики и серые, чуть навыкате глаза. Рядом, на правом сиденье лежали краги - летные перчатки с длинным, до локтя, раструбом, а на заднем сиденье в узле были завязаны буханки белого, с базара видимо, хлеба. Словом, шофер этот был не из числа тюхтей-матюхтей, и с ним можно было говорить.
– Подбрось. До двенадцатого километра.
Он достал две тридцатки.
Шофер покосился на них.
– Там на шестом километре КПП.
– Подбрось до шестого!
– он прибавил еще одну тридцатку, и парень, прищурившись, внимательно посмотрел на него.
– Сам печатал?
– Тридцатки ротного были новенькие, видимо, из последнего жалования, они лишь слегка помялись на сгибе,
– Ага.
– И много напечатал?
Он вынул остальные.
– Да вот все.
– Что ж так мало?
Он улыбнулся.
– Бумага кончилась.
Шофер откинулся к спинке.
– Хорошо ответил, - он взял краги и положил их на колени, - Ты что, белгородский?
– Нет, - Андрей сел рядом.
– А откуда?
– Москвич.
Шофер всплеснул руками и тряхнул головой так, что танкошлем съехал ему на затылок.
– Что ж ты раньше не сказал! Коренной? С какой улицы?
– Я там родился. И отец и дед родились там. Ленинградское шоссе, дом двенадцать.
Андрей прислонился к капоту машины, заложил ногу за ногу, чтобы все казалось естественным, непринужденным - два парня толкуют о чем-то, и все тебе.