Начиналась жизнь
Шрифт:
Евстигней Дмитрич, надо сказать, большой пьяница. При этом иногда бывает то, что, нализавшись, он становится таким мягким, хоть прикладывай его к болячке. Он начинает толковать с моей матерью по поводу того, что евреи, бедняжки, постоянно живут на чужбине, а он, как честный русский человек, все свои годы мучится над вопросом, почему они должны так страдать, эти евреи. Он достает несколько гривенников и дает мне, чтобы я пошел с их Шуркой в кино. На каждом шагу он начинает каяться, плачет, валится на колени перед женой, перед старшей дочерью, целуется с сыном, простаивает на коленях перед иконой четверть часа, истово крестится и, как дитя, рыдает перед чадящей лампадкой.
И
— Убью! — бушует он, лежа на полу. — Всех вас зарежу, всех прикончу!
Бывает, однако, что в это время Колька дома, тогда он спасает все. Сын как зверь бросается на отца и начинает лупить его кулаком по подбородку. Колька избивает его до тех пор, пока с отцом не приключается падучая, тогда он оставляет его. Отец начинает вместе с деревяшкой кататься на полу, как лошадь, разрывает на себе рубаху, густая пена струей бьет у него изо рта. Сын снова подходит к нему, привязывает ему руки к ногам; а когда отец немного уже успокоится, вся семья втаскивает его на кровать, и — конец, он засыпает. На следующий день самогонщик даже не помнит, что с ним вчера было; у него, видимо, короткая память. Вот что это за человечек!
В честь Марусиной свадьбы закололи борова. Николай вытащил из стойла свинью за розовые уши и помаленьку дружески пинал ее в живот. Затем Евстигней Дмитрич сам забросил петлю свинье на ее жирный зад, так что петля поддела ее за задние ноги. Свинья как будто почувствовала недоброе и ужасающе завизжала. Смерть, однако, последовала незамедлительно. Николай всем корпусом навалился на свинью, а Евстигней Дмитрич крепко зажал ей руками морду, чтобы она не так сильно визжала. Животное попробовало пустить в ход ноги, стало бросаться во все стороны, но победителем все же вышел Николай. С завидной сноровкой он весьма точно всадил в мягкое сердце свиньи большой блестящий нож, и долго клинок купался в ее горячей крови, пока черенок ножа не застыл над сердцем свиньи. Затем развели большой костер из соломы и опалили твердую щетину вместе с блохами. Несколько позже во двор вышла сама Мария Федоровна. Горделиво засучив рукава, она толстыми руками влезла в распоротый живот свиньи и извлекла оттуда клубок вонючих кишок. Когда свинья была уже хорошо осмолена, Колька маленьким ножиком отрезал ее хвост и с большим удовольствием съел. Озолотите меня, чтобы я так поступил — фи!
На следующий день должна была состояться свадьба. Чтобы больше понравиться
2
Вы когда-нибудь слыхали, как поет наш соловей в благоухающий летний вечер, когда небо пылает, как огромный костер, и когда солнце, большое, круглое, катится по мутным водам нашего маленького пруда? (По поводу солнца я как-то подумал, что его как раз хватило бы, чтобы в зимнюю пору заткнуть наши выбитые стекла, и тогда будут не нужны для этой цели доски.)
Вы когда-нибудь слыхали, как поет наш соловей летней звездной ночью, когда небо прозрачно и ясно, как ручеек, хоть возьми да пустись плавать по небу, — вы когда-нибудь слыхали в такой прекрасный русский вечер, как поет наш соловей?
Я слыхал. Хотя мать моя не выпускает меня из виду и рано гонит меня спать, все же я тайком от нее прокрадываюсь на улицу и сажусь у калитки.
Сторож, заткнув за пояс топор, ходит по улице с колотушкой, которой беспрерывно гремит, но парни перекрывают стук его колотушки своими звонкими голосами и большими гармошками:
Ты склони свои черные кудри Да над моей да больной головой…Такую песенку поют они, эти парни, а половина луны режет ножом куски белых небесных хал…
Ах, зачем ты меня целовала, Жар безумный в груди затая…Вот такой поздней ночью, когда небо прозрачно, как кристалл, а луна плывет по ясному небу, прилизанная, будто ей только что вымыли голову, хоть возьми да заплети ей косы, мне не хочется идти спать. Я чувствую себя так хорошо, я не слышу ругни Евстигнея Дмитрича, не задыхаюсь от запаха спирта.
— Куда нас занесло! — так говорит моя мать и при этом глубоко вздыхает. — Со времен египетского плена мы только и знаем, что скитаемся. Владыка мира, когда это уже кончится?!
Обращаться — обращается к богу, но глядит на меня.
Откуда мне знать? Что касается меня, то меня не слишком волнуют наши бесконечные разъезды по стране. Когда бы я, например, еще мог видеть такой, город, как Тамбов, и слышать тамошнюю любопытную речь. К каждому слову тамбовцы добавляют «та». Они не говорят, как в нашем краю, «почем хлеб», на обязательно должны сказать «почем хлеб-та».
В Тамбове одна русская женщина завела со мной такой разговор:
— Мальчик, ты чей-та?
— Кузнеца Пейсаха, — ответил я ей.
— Не здешний-та?
— Из еврейского местечка мы. Беженцы.
— Беженцы-та?
— Да, едем, бежим.
— Чего ж бежали-та?
— Бьют, бежим.
— Ах, несчастный народ, евреи-та.
Услышав последние слова, мать моя, понятно, немедленно разрыдалась, а меня бы это вот хоть настолечко тронуло!
А когда, например, я мог бы видеть белые горы у Белгорода? Я сам лазил по ним. Сплошной мел; если не так, пусть меня не зовут Мотя.
А когда, например, мог бы я столько разъезжать на конке? Мне кажется, что на свете и вообще нет большего удовольствия, чем разъезжать на конке. Если бы мама не бегала за мной по пятам, не следила бы за каждым моим шагом, я бы с утра до ночи разъезжал. Но мама глаз с меня не спускает.