Наследники по прямой. Книга первая.
Шрифт:
– Возможно.
– А ты где в школе учился? В Москве?
– Знаешь, - задумчиво проговорил Гурьев.
– Я почти не верю, что учился когда-то в школе. Кажется, это было в какой-то прошлой жизни. Давно. Очень давно.
– Ты мне расскажешь? Не сегодня. Когда-нибудь, - Даша длинно вздохнула.
– О тебе. И о ней. О Рэйчел. Рэйчел. Какое имя удивительное. Так мы и не добрались сегодня до Рэйчел.
– В следующий раз, - Гурьев довольно правдоподобно состроил на лице подобающую улыбку.
– У тебя есть карточка?
– Что?
– Фотография. Я хочу посмотреть. Пожалуйста, Гур, я же знаю, у тебя есть!
Конечно, даже его памяти требовались "опорные точки", хотя и не в этом случае. И всё же - снимок у него был. Противный, пошлый старик. Старина Джарвис. Мой
83
О, Джейк… Я люблю тебя, мой мальчик, мой дорогой, мой Джейк, моё сердце, я люблю тебя… (англ.)
Он на мгновение зажмурился и, открыв глаза, протянул фото девушке.
Даша долго смотрела на снимок, прежде чем вернуть его. Наконец, вернув, подняла на Гурьева глаза:
– Гур. С ума сойти. Что же это такое?!
– Это жизнь, дорогая, - он спрятал фото.
– Я совсем не похожа на неё.
– Нет, конечно.
– А она на англичанку совсем не похожа…
– Откуда ты знаешь, какие должны быть англичанки?
– Гурьев улыбнулся, теперь по-настоящему.
– Я не знаю. Я чувствую.
– Всё ты правильно чувствуешь. Она русская. Такая же, как мы с тобой. Просто долгое время даже не догадывалась об этом.
– Конечно, - Даша улыбнулась.
– Конечно. Я всегда это знала.
– Я тоже хочу фотографии посмотреть. Покажи мне мамин снимок, пожалуйста. У тебя ведь есть?
Он видел, как Даша, собирая вещи, положила в чемодан тоненький фотоальбом. А в доме на стенах - ни одной фотокарточки. Нигде. И это было странно. Из разряда тех самых странностей, которые он так отчаянно терпеть не мог. Даша опустила глаза, вздохнула:
– У нас есть одно-единственное мамино фото. Папка сказал как-то, когда я спросила, что мама не любила и не хотела фотографироваться.
Вот тут Гурьев дёрнулся. Потому что это было то самое, что он ожидал и что до крика боялся услышать. А Даша поднялась, и, опять ступая осторожно, почти неслышно, вышла. И вернулась через минуту с тем альбомом в потрёпанном бархатном переплёте, малиновом, с латунными уголками. Опустилась на стул рядом с Гурьевым, положила альбом на стол, раскрыла обложку, быстро, сосредоточенно перевернула несколько страниц:
– Вот.
Он замер, вглядываясь в знакомое - да, конечно, знакомое - лицо. Никаких сомнений. Абсолютно. Она. Взгляд, улыбка. Ну, старше, разумеется, чем он её помнил, но… Господи Боже, да как же это может быть?!?
– Это ещё до того, как я родилась, - тихо проговорила Даша.
– Когда она узнала, что я у них буду, тогда согласилась на фото. Папка
– А детские? Семейные снимки?
– Гурьев заранее знал ответ, но всё ещё отказывался верить собственным глазам и собственной памяти.
– Нет, - длинно, прерывисто вздохнула девушка.
– Папка сказал, что всё-всё пропало. Ничего не осталось, вообще.
Конечно, подумал он в бешенстве. Ничего не осталось. Только ты, дивушко. Только ты - и ничего больше. Ну, уж нет. Теперь - всё будет иначе. Я ещё не очень твёрдо знаю, как, но то, что будет иначе - знаю вот совершенно точно.
– Почему ты не зовёшь её, Гур?!
– Кого?
– вопрос словно ударил его снизу по ногам, как земля парашютиста, и Гурьев опять раскрылся.
– Не делай вид, будто не понимаешь, - сердито сказала девушка.
– Со мной так не нужно, Гур. Ты же знаешь.
– Знаю.
Он откинулся на спинку стула и сильно сжал ладонями лицо. В конце концов, я же человек, взмолился он мысленно, а она, - чудо чудное и диво дивное…
– Потому что, - хрипло проговорил он.
Вечность тому назад
Они не писали друг другу. Всё знали друг о друге - всегда, но так и не написали друг другу ни строчки. Гурьев знал, что не сможет выдержать даже двух слов, написанных её рукой. Тем более - произнесённых её невероятным голосом, даже по проводам - голосом, всегда вынимавшим из него душу. Просто не сможет - и всё. Наверное, она тоже догадывалась об этом. И потому - не писала. Никогда. Люди из Лондона и Москвы обменивались приветами, мало понимая, что происходит. Почему?! Потому, усмехался Гурьев. Именно потому. Он искал утешения в делах, которым не было ни конца, ни края - и находил. Искал забвения - а его не было. Не существовало ни одной секунды без мысли о ней. Рэйчел. Певчая моя птичка.
Это случилось уже на излёте тридцать восьмого, холодным и промозглым, как всегда, московским предзимьем, когда деревья, уткнув в серое небо голые ветки, стали похожи на страшных, чёрных русских крестьянок, - тех самых, что собирали в стерне колоски и замерли, напуганные рёвом моторов, а потом, словно повинуясь неведомому инстинкту, провожали настороженными взглядами из-под ладони его низко летящий "Дуглас". А он смотрел на этих женщин в чёрном - не в белом, не в сером - чёрном, вдовьем, - смотрел, смотрел, сжав кулаки, до того, что ногти впились в ладони, и вспоминал жёлтые тигриные глаза. Прошёл год, как схлынула волна "большой чистки" - он и не надеялся, что обойдётся без крови. Давно сунули в топку маленькое тельце сошедшего с ума "железного сталинского наркома" с мутными фиалковыми глазками младенца, маньяка и наркомана. Отработанный материал, мусор истории. Нельзя, думал Гурьев. Не время ещё. Нельзя ни раньше, ни позже. Можно только вовремя. Только тогда.
Он уже привык - ну, почти. Привык к слухам о себе, - как обычно, глупым, как обычно, ничуть не похожим на то, как всё обстояло на самом деле. Не сумевшему - а может, не захотевшему?
– предотвратить их, ему удалось - почти удалось - их возглавить. Привык к тому, что его считают - везде, где он появляется, предъявляя свои полномочия, - глазами и ушами Сталина. Он мог приехать, прилететь, приплыть - куда хотел, когда хотел, и оставаться незаметным, сколько хотел, а потом… Привык и к этому тоже. Привык даже к женщинам - чужим, не интересным и не нужным ему, покорным, благодарным за самую мимолётную ласку. Привык к тому, что это необходимо - доказывать своё превосходство во всём. И женщинами, и с ними. Когда мог - был спасителем, спасением, благодетелем. Когда мог - тогда хотел. А когда не мог - был беспомощен, несмотря на всё своё могущество. Химия. Нет, нет, - никаких романов, никаких актрис, никаких балерин, никакого кордебалета, никакой публичности. Сталину это нравилось тоже. И к этому привык. И за это Гурьев иногда ненавидел себя - если успевал. Лев иерусалимский, усмехался он про себя, лев господень. Сейчас. А верный сталинский пёс - не хочешь?! Самый быстрый и самый страшный сталинский пёс. Самый верный. Единственный. Вездесущий. Как Сталин. Да, именно так. Пусть все думают именно так. Что ж, усмехался Гурьев. И эта роль ему удалась безупречно.