Не жалею, не зову, не плачу...
Шрифт:
печать, и внизу подпись: генерал-майор юстиции Хабибулатов. Всё, ждать больше
нечего. Пора освобождать тюрьму для других. Теперь не скоро мне идти дорогою
открытой, я не жалею, десяти небитых стоит битый.
Кто виноват – Сталин, Ленин, Авраам, отец Исаака? Разве нельзя было сделать
так, чтобы Суханова меня не сажала, а, наоборот, пошла бы к своему Меньшову-
Большову и добилась бы, притом легко, полного моего оправдания? Она бы мне ещё и
пистолет
переродиться, наизнанку вывернуться, стать другим. Не сумел. Не захотел. Ну, и
получай.
Вечером, уже перед самым отбоем, послышался звяк в двери. Как мать среди
грохота улицы слышит слабый голосок своего ребенка, так арестант, какой бы шум ни
стоял в камере, всегда слышит звук волчка, и сразу тишина. Надзиратель назвал мою
фамилию – собирайся с вещами! Со всех сторон послышались советы мне и
пожелания, как держаться на этапе, куда и к кому обратиться в лагере, как, одним
словом, жить дальше. Каждый протягивал руку, тесно было, простившись, уступал
место другому. Во дворе из разных камер набралось порядочно, раздали нам сухой паёк
– по булке хлеба и по целой селедке, мокрой, прямо из рассола. Я ее завернул в носовой
платок, больше не во что. Вета мне его передала, новый, чистый, а дарить носовые
платки – к разлуке. По одному через узкую калитку прогнали нас в другой двор, ближе
к воротам. Здесь мощно сияли прожекторы. Спереди и сверху бил ослепительно яркий
свет, будто солнце в упор, ничего не было видно, ни забора, ни колючей проволоки, ни
ворот, и слышались нечастые, но резкие команды: «В колонну по пять!.. Не крутить
головой!»
Выстроились. Впереди тяжеляки долгосрчники, от пятнадцати лет и выше,
середнячки вроде меня в хвосте. Я стоял крайним в пятерке. Начальник тюрьмы,
мрачный, тощий, зорко осматривал наши ряды, неожиданно шагнул ко мне, – фамилия,
статья, срок? Услышав мой поминальник, молча отошел.
«Шаг вправо, шаг влево считается побег! Конвой открывает огонь без
предупреждения». Оттуда, из зарева, равномерно раздавался голос. Кто-то невидимый,
как Бог Солнца, звучно и повелительно давал команды, я представил его статным
белогвардейским офицером из кино – такой у него был голос. «Прямо перед собой –
бегом!» Первый, крайний в пятерке, утопая в песке, неуклюже бежал на крик, и
пропадал через два шага, растворялся в солнце. «Следующий! Прямо перед собой –
бегом!..» Пятерки таяли. Мой черёд. «Прямо перед собой – бегом!» Я побежал, песок
расступался, лишая опоры. Слепота кончилась шагов через семь-восемь.
световой барьер, я отчетливо увидел крытый кузов машины и по бокам две плотные
шеренги конвоя со штыками наперевес.
Повезли на вокзал, загнали в вагонзак, называемый почему-то столыпинским.
Густо, как в вольере, зарешеченные окна. Поехали. Темнота до утра. Днем Луговая,
Джамбул, Тюлькубас, знакомые станции еще по карте для полетов в ТВАШс/б. На
рассвете Чимкентская пересылка в старой крепости с высокими глинобитными стенами
и узорными решетками в восточном стиле. И опять камера, два раза выход на оправку и
один раз на прогулку. Наведывались покупатели из ближних лагерей, выбирали себе
тех, у кого срок поменьше, статья безобиднее. Меня не брали – две фамилии, три
статьи, да, наверное, и в формуляре у меня был какой-то знак. Люд в камере менялся,
обстановка тяжелела, накалялась, всё больше появлялось отпетых, убийц, бандитов,
рецидивистов. В каждой камере всё гуще роились урки, качали права, сводили
смертные счеты воры в законе и явные или скрытые до поры суки.
…В детстве в третьем классе на моих глазах мальчишка украл бутылку лимонада.
Лежали пацаны у арыка, загорали, мимо ехала телега с ящиками, а в них бутылки.
Проехала уже, когда голый пацан лет десяти, мой сверстник, подбежал сзади и
вытащил бутылку. Мне стало не по себе, тревожно и страшно до тошноты. За него, за
себя, за всех людей. В детстве, читая книги, я жил с героями и мечтал, чтобы моя жизнь
была также полна лишений и трудностей, да и сейчас жду неведомых напряжений,
готовлюсь. Мой лозунг – живи опасно. Но никогда я не считал и сейчас не считаю,
будто жизнь у меня трудная. Помню других, тех, кому трудней. Там, в Чимкенте, я
впервые подумал о том, какая у меня была благополучная, мерзко-ровная, фарисейская
жизнь!..
Наконец созрел дальний этап, рожи как на подбор, одна другой протокольнее.
Красные вагоны, статный, в черном поту, ФЭД, длинный состав с пулеметами в голове
и в хвосте. И дорога. Гудки паровозов, стук колес, будочники с желтым флажком,
поверки по две в ночь, когда нас перегоняли, считая, с одного конца вагона в другой, и
буханье деревянных молотков по стенкам вагона – прочны ли доски, нет ли где
подпила, подреза, не готовится ли побег. (Один гвоздь – в пол, а вторым на шнурке, как
циркулем крути и крути, пока не вывалится кружок.) В Семипалатинске стояли днем
вблизи людного вокзала, долго стояли, смотрели на вольную суету людей, ждали, когда