Не жалею, не зову, не плачу...
Шрифт:
перестукиваться, кто писал ксиву, установил – Колыма писал. А где Колыма? Дёрнули
на этап. Когда? Сегодня утром. Кто будет отвечать за вора, падлы?! Колыма поехал в
сучий лагерь, но успел убить вора просто так, за одно только превосходство. Вот
почему урки жестоки и решительны в своих действиях, у них на деле то, что в
правоохранительной системе на бумаге, – неотвратимость наказания. Цапля
рассказывал и плакал. «Падлы, зарезали честного вора, где
Волга тоже знал Третиста, Волга близко к сердцу принял известие, ведь и его
может вот так же прикончить блатная чернь – из зависти. «Вот она где,
справедливость!» – зло сказал Волга и постучал носком сапога по полу громко, как
молотком. При этих словах Коля Гапон значительно посмотрел на Самару, тот
понимающе, хотя и осторожно, кивнул. Волга ничего не заметил, у него на глазах
повязка. «Воры еще не перевелись, Волга, думай, что говоришь. Есть еще кому
постоять за справедливость. – Гапон выговорил это вонючим тоном прокурора-
законника. Волга в ответ еще громче постучал носком сапога по полу и повторил
врастяжку: «Вот она где, справедливость, – в могиле! У Лёнчика золотые руки, таким
памятники надо ставить, а его прибирает какая-то старая шушваль, гнилая сука. Надо
уважать вора за красивую игру, а не убивать его. Если у тебя куриные мозги, не садись
против хорошего стирогона». И Гапон, и Самара окрысились, в карты они играли так
себе, с Волгой не сравнить. Я вижу, будет скандал, и как хозяин потребовал: «Урки,
хватит спорить, давайте лучше выпьем». Но они на меня нуль внимания, будто меня тут
нет, а если я чего-нибудь погромче потребую, могут угомонить, чтобы не путался под
ногами при воровской схватке. «Борщишь, Волга, перебор гонишь, – сквозь зубы
манерно выговорил Гапон. – За такие слова можно спросить». – «За какие слова?» –
вызверился на него Волга. «Воровская справедливость будет жить, пока будет жив на
земле хотя бы один вор! – патетически воскликнул Гапон. – Для вора не карты главное,
закон главнее. – Гапон решил пришить Волге покушение на закон. Всё равно как, если
бы я в присутствии Дубарева усомнился в наличии сталинской конституции. – Разве
суки уже похоронили воровской закон?» – с издевкой протянул Гапон и даже голову
склонил к плечу, будто прицеливаясь из ружья. Волга дернулся к Гапону и заорал так,
что жили на шее вздулись, сейчас он ему откусит полголовы. Но Гапон даже не
моргнул, и Волга замер в сантиметре от его носа, продолжая рычать, яриться,
материться. Они стояли друг перед другом, как два пса на задних лапах, изрыгая злые
слова,
руками, однако, не задевая друг друга. Я бы так не смог, если бы психанул, а у них
закон, рукам воли не давай, только словам, на толковище вор вора не смеет пальцем
тронуть. Проверка мастерства – нахрап, накал, духовитость, кто первый дрогнет.
Гениально дали кличку Гапону, он действительно провокатор. И как это похоже на
наши комсомольские собрания и на всю нашу идеологию – придирка к слову. Успокоил
их Цапля, еще выпили и разошлись мирно. Но какая-то тень стала витать над Волгой.
В канун Нового, 1953 года поддатый Любарский поймал меня в коридоре и без
предупреждения начал: «Третьи сутки гуляла малина, пела песни, пила во всю мочь, в
окна синие-синие лезла звёздная ночь. Ну, как?» Приколол сразу, у меня действительно
челюсть отпала. Вечером мы продолжили, и я записал всю поэму. Дубарев меня не
исправил. Правда, речь шла не о Сталине, а о воре, он пошел работать еще в начале 30-
х годов. «За дверями, ребятушки, ночка, за дверями, ребятки, луна, за дверями сегодня,
сыночки, шурудит трудовая страна. И не знает, что в тени притона горстка хриплых и
пьяных людей притаилась от грозного звона наступающих пламенных дней». Я
записывал, а Любарский, видя мой интерес, обрывал на полуслове и начинал тереть
лоб, мучительно вспоминать, как дальше, силясь, тужась, пыжась, но – тщетно, дальше
он всё забыл. Я давал ему таблетку, он запивал ее из-под крана и снова шпарил:
«Помнишь, Лёва, тамбовский экспресс, инкассатора помнишь, Клавка, помнишь
Харьковский банк, Живорез? Я водил вас на всякое дело, пополам и домзак, и барыш,
шум пивной, Соловецкая тишь. А теперь вот на Дальнем Востоке, где за сопками
всходит заря, я впервые пошел на работу, взял кувалду и два фонаря». – Здесь
Любарский свесил голову на грудь, на броневую грудь с поломанными тридцатью
двумя ребрами, изобразил обморок и довольно похоже. Я ливанул ему валерьянки
капель сто, он выпил и встряхнулся весь с головы до пят, готовый читать хоть до утра.
– «Седой профессор где-то за границей твердит в статьях, что вор неисправим. Такая
чушь нам даже не приснится, и мы о ней с улыбкой говорим. У нас в стране вчерашний
тёмный шорник назавтра может вырасти в судью, возможно ль где, что бывший
беспризорник в Кремлевском зале аплодирует вождю».
Любарский ничем больше не выделялся, только знанием стихов, былей и