Нексус
Шрифт:
Герой-любовник, подумалось мне, ни при каких обстоятельствах не может быть обманут или предан своим закадычным другом. Чего им опасаться, двум братским духам? Только сама женщина с ее вечным страхом, с ее вечной неуверенностью в себе способна поставить под удар такого рода отношения. Чего не в состоянии уразуметь женщина, которую любят, так это того, что со стороны ее воздыхателей не может быть и тени измены или вероломства. Где ей понять, что именно ее природная склонность к предательству так крепко связывает ее обожателей, держит под контролем их собственнические эго и позволяет им делиться тем, чем
А вдруг окажется, что объект этого возвышенного обожания вовсе его не заслуживает? Нечасто встретишь мужчину, терзающегося подобными сомнениями. Жертвой таких сомнений обычно становится вдохновительница этой редкой, всепоглощающей любви. Но виной тому не столько ее женская природа, сколько некая духовная недостаточность, которую невозможно диагностировать, пока она не проявится в кризисной ситуации. Такие создания, в особенности если они наделены непревзойденной красотой, не осознают реальной силы своих чар: они слепы ко всему и послушны лишь зову плоти. Трагедия поджидает героя-любовника в момент пробуждения, порой жестокого, когда он вдруг осознает, что красота, даже будучи неотъемлемым свойством души, может отсутствовать во всем, кроме черт лица и изгибов тела его возлюбленной.
6
Я несколько дней не мог отойти от визита Рикардо. Тоску усугубляло приближение Рождества. Этого праздника я не то чтобы не любил, а как-то побаивался. С тех пор как я повзрослел, у меня не было ни одного нормального Рождества. Как бы я ни увиливал, первый день праздника неизменно заставал меня в лоне семьи: рыцарь печального образа, облаченный в свои черные доспехи, был вынужден, как и любой другой идиот в христианском мире, набивать брюхо и слушать бездарную болтовню родственников.
Хотя я пока ничего не сказал о грядущем событии – хорошо бы, если бы это и впрямь было торжество рождения свободного духа! – мне было интересно, при каких обстоятельствах и в каком настроении мы будем с ней встречать этот пиршественный судный день.
Совершенно неожиданное появление Стенли, каким-то образом узнавшего наши координаты, только обострило мою тоску, мое внутреннее беспокойство. Правда, пробыл он недолго. Ровно столько, однако, чтобы успеть отпустить несколько шпилек в мой адрес.
Как будто он забежал удостовериться, что я все тот же неудачник, каким всегда был в его глазах. Он даже не потрудился спросить, как я поживаю, как у нас с Моной, пишу я или нет. Достаточно было одного взгляда на наше жилище, чтобы понять все, что нужно. «Ну и убожество!» – был его приговор.
Я даже не пытался поддерживать беседу. Просто молил Бога, чтобы Стенли поскорее ушел, а то ведь с минуты на минуту могли заявиться шерочка с машерочкой да еще в каком-нибудь из своих
Как я уже сказал, засиживаться Стенли не стал. Он готов был уже переступить через порог, но тут его внимание привлек огромный кусок оберточной бумаги, прикрепленный к стене возле двери. Освещение было слабым, так что разобрать, что там написано, было практически невозможно.
– Что это? – спросил он, подойдя поближе к стене и по-собачьи обнюхивая бумагу.
– Это, что ли? Да так, – сказал я, – несколько случайных мыслей.
Он чиркнул спичкой, чтобы увидеть все своими глазами. Зажег другую, потом еще одну. Наконец выпрямился.
– Так ты у нас теперь в драматурги заделался? Пьески пописываешь? Х-м-м-м.
Я думал, он сейчас плюнет.
– Да я еще и не начинал, – сказал я потупившись. – Просто забавляюсь. Может, тем все и кончится.
– Так я и думал! – ответил он, с готовностью состроив похоронную мину. – Ты никогда не напишешь ни пьесы, ни чего бы то ни было вообще, о чем стоило бы разговаривать. Сколько ни пиши, все равно ни до чего не допишешься!
Мне бы разозлиться, да где уж там! Я был раздавлен. Я приготовился к тому, что он начнет сыпать соль на раны и отпустит пару реплик о новом романе, над которым сейчас работает. Ан нет. Вместо этого я услышал совсем другое:
– Я бросил писать. Да и читать тоже. Ни к чему все это. – И, шаркнув ножкой, повернулся к двери. Уже на пороге он торжественно и церемонно произнес: – Будь я на твоем месте, я бы ни за что не бросил, даже если бы все было против меня. Я не говорю, что ты писатель, но… – мгновение он поколебался, подыскивая нужные слова, – но Судьба играет тебе на руку.
Повисла пауза – в самый раз, чтобы успеть нацедить флакончик купороса. Затем он добавил:
– Но ты ведь и пальцем не пошевелил, чтобы ее подманить.
– Ладно, бывай! – сказал он на прощание, захлопывая дверь.
– Бывай! – ответил я.
Вот так.
Даже размажь он меня по стенке, я бы и то не чувствовал себя таким раздавленным. Я готов был умереть на месте – теперь же и немедленно. Те крохи брони, что у меня еще сохранились, расплавились окончательно. От меня осталось только жирное пятно. Грязная отметина на лике земли.
Снова оказавшись в темноте, я машинально зажег свечу и сомнамбулически уставился на листок с набросками пьесы. В ней должно быть три акта и только три действующих лица. Надо ли перечислять их поименно, этих бродячих актеров!
Я бегло просмотрел план, где была расписана каждая сцена – с разметкой кульминаций, заднего плана и уж не знаю чего еще. Все это я давно знал наизусть. Но на сей раз я читал это с таким ощущением, словно пьеса уже написана. Я видел, что можно сделать с материалом. (Я даже слышал аплодисменты после каждого акта.) Теперь все стало ясно. Ясно, как туз пик. Чего я, однако, не видел, так это как я ее пишу. Да я и не смог бы написать ее пером. Ее надо было писать кровью.
Когда дела у меня были совсем швах – вот как сейчас, – я начинал изъясняться односложно, а то и вовсе молчал. Я даже почти не двигался. Мог невероятно долго оставаться на одном месте, в одной позе – хоть сидя, хоть стоя, хоть согнувшись.