Норвежская новелла XIX–XX веков
Шрифт:
Но мадам Воге уже увидела, что перед ним лежит банковский счет Тобиаса, его страховка, его ценные бумаги — на них-то Энок и стрельнул взглядом. Она прямо-таки языка лишилась — такие мысли обрушились на нее, новые, неожиданные мысли.
Медленно, точно в растерянности, повернулась она к нему спиной, ушла в спальню и снова легла.
— Бумаги Тобиаса!.. Деньги Тобиаса…
У мадам Воге голова шла кругом.
Тобиас был застрахован на пятнадцать тысяч крон. Да в банке у него лежало семь или восемь тысяч. Да еще он был пайщиком в нескольких судах. Всего у него, должно быть, тысяч тридцать-сорок.
Она ворочалась в постели, а мысли все вспыхивали в голове и горели в темноте, точно искры ночного костра.
Нету больше Тобиаса!.. А Энок сидит там и подсчитывает, сколько денег получит в наследство!.. Вот почему он так спокойно принял несчастье! А вчера-то… огонь-то в глазах!.. Такой он ходил выпрямленный. Вон, значит, каким стал Энок… Надо же, до чего человек может измениться с годами!
Она услышала из своей комнаты, как он встал, потом — как он задвинул ящик, в котором хранились бухгалтерские книги. Он вошел к ней с лампой.
— Что с тобой, Ханна? Ты какая-то чудная.
— Тобиас, — прошептала она.
— Ничего, все будет хорошо.
Она так и уставилась на него: он говорит, а сам точно и не думает про Тобиаса.
Энок стал одеваться. Пристально глядя на свой ненадетый башмак, он сказал, словно про себя:
— Не спалось мне, понимаешь. А кроме того, надо было написать Исаксену.
Его спокойствие поразило ее. На минуту все точно притихло в душе. Может быть, зря она винит Энока. Ведь как он любил мальчика. Не так давно, не больше года тому назад, он сам при ней вспоминал синюю курточку с большими блестящими пуговицами! Нет, не может быть! Конечно же, он надеется, что мальчик спасся.
Но скоро она села в постели и обеими руками схватилась за голову. Не знала она, что и думать теперь об Эноке, о сыне. Она застонала.
Тогда Энок присел на кровать и долго ласково с ней говорил и утешал ее. И говорил он все по-доброму, по-хорошему, и она снова стала надеяться на спасение Тобиаса и поверила, что зря винила Энока.
Через два дня, встав утром с постели, мадам Воге надела черное платье, которое раньше служило ей для торжественных случаев. И лицо у нее было кроткое и спокойное, словно она сделала это по обдуманному решению.
Посмотрев на нее, Энок все понял, но ничего не сказал. Еще вчера, укладываясь спать, он бормотал ей, что, дескать, еще есть надежда и сын к ним вернется.
И вот она все-таки оделась в траур.
После завтрака он предложил, не пройтись ли погулять; она отказалась. Он долго с ней говорил, гладил по спине, хотел уговорить. Она сказала: «Не хочу» и посмотрела прямо в его суровое лицо.
Энок ушел один. Вернувшись, он увидел, что она без него плакала.
Потом пришел пастор Ланге из церкви при богадельне. У него были добрые голубые глаза, голова в серебряных сединах, такая же серебряная борода, венком обрамлявшая лицо от уха до уха, самое же лицо у него было гладко выбрито, с довольно крупными
Он сел и долго беседовал с Эноком и его женой о Тобиасе, которого он сам когда-то конфирмовал и тоже любил. Он уверен, что пока Тобиас носился в открытом море в шлюпке, он успел обратиться душою к богу; ибо Тобиас всегда отличался серьезностью, и это не могло не привести его в конце концов к богу.
Заплаканная мадам Воге отвернулась от него и посмотрела на Энока, словно ждала, что он сейчас скажет пастору, что Тобиас, наверно, спасся. Но Энок молчал и не глядел на нее.
А пастор продолжал:
— Родителям надо радоваться и благодарить бога за то, что он даровал Тобиасу несколько часов, чтобы обратиться к господу перед смертью. А кто знает, что было бы с его душой, если бы он был вырван из жизни внезапно. И если они теперь с открытым сердцем обратятся помыслами к господу, то он со временем превратит их великое горе в глубокую и бесконечную радость.
И снова мадам Воге повернулась и посмотрела на Энока. Но он глядел перед собой сурово и невозмутимо. С тех пор как пришел пастор, он еще не сказал ни слова.
Когда пастор встал и собрался уходить, Энок подошел к денежной шкатулке и открыл ее. Сухо и спокойно, словно бы речь шла о чем-то обыкновенном, он спросил:
— У вас, господин пастор, должно быть много безработных и больных среди прихожан?
— Еще бы! Больных и безработных всегда зимой много, а сейчас морозы нешуточные.
— Пожалуйста, возьмите сто крон и используйте их по своему усмотрению.
Энок стоял такой прямой, точно никогда его плечи не давило несчастье. Жена подняла на него глаза так, словно ей вдруг показалось, что это вовсе не Энок сейчас говорил. Она еще больше побледнела.
Волосы и борода его были белы, как заиндевелая стерня, зато голову он держал, как в молодости, и голос был звучный, округлый, как в давние времена. Глаза стали еще добрее и яснее, чем в молодости. Но под этой ясной добротой горело новое, чужое пламя.
Проводив пастора, они ничего не сказали друг другу. Лицо мадам Воге было так бледно, что как бы расплывалось.
Теперь она точно знала, что Энок поставил крест на сыне, раз стал тратить отложенные до его возвращения деньги. Отец давно уже поставил на сыне крест. Поставил еще тогда, когда прочел телеграмму. Он сразу понял, что для маленькой шлюпки среди Северного моря в сильное волнение, в шторм нет надежды на спасение. А она-то, дура блаженная, верила, когда Энок ее утешал, и надеялась. Сам-то Энок утешился деньгами и слез не лил. Неспроста был он с ней так ласков все эти дни. Деньги вернули ему молодость и силы.
Злость на мужа заслонила от нее даже горе. Мысль ее стала в воспоминаниях откапывать все новые доказательства того, как легко он пережил несчастье.
В эту ночь она слышала, что Энок все время ворочается в кровати, то заснет, то снова проснется. Во сне он все время бормотал о шхунах, фрахте, о деньгах, о Сигварте Кульстаде и Тобиасе. Он стал точно одержимый, и ей было страшно и горько. Один раз она его неласково разбудила:
— Ты все хлопочешь о шхунах и фрахте. По-моему, пора бы тебе и перестать.