Облака и звезды
Шрифт:
— Папа, смотри! Схватил-таки! Я вытащил его наверх, он не отпускает воск; верно, думает, это мой палец, да?
— Кто думает? О чем ты? — я ничего не понимал.
— Ах какой ты, ей-богу! — Вадим был раздражен моим непониманием: я не смел не делить с ним его радости. — Ну чего ты там стоишь? Я поймал тарантула. Мне Иван дал воск на нитке и бутылочку. Вечером он придет к нам в гостиницу; будем натравливать тарантулов друг на друга. Иди сюда, давай вместе ловить.
УНЕСЕННОЕ ВЕТРОМ
Случилось так, что в город,
Вышел из вокзала — и остановился удивленный. Один за другим подходили к остановке трамваи с теми же, что и двадцать пять лет назад, номерами, или, как их тут по-местному называли, «марками». Я увидел двенадцатую «марку», ходившую в центр с далекой, старинной окраины — Холодной горы, и девятую — «Вокзал — Тракторный завод», и третью, возившую пассажиров на Основу — некогда родное село классика украинской литературы Квитки-Основьяненко. Правда, к старым, знакомым «маркам» прибавились и новые. Но я не смотрел на них — мне ничего не говорили названия маршрутов: «Вокзал — Станкостроительный завод», или «Вокзал — Мясокомбинат», или «Вокзал — Гидропарк». Все это были новые районы, выросшие на месте глухих окраин, где в мое время нескончаемо тянулись бурьянные пустыри, на дне унылых глинистых оврагов-свалок белели собачьи кости, валялись ржавые ведра, кастрюли без дна, рваное тряпье.
Я стоял на привокзальной площади, смотрел на шумную говорливую толпу и думал: остался ли кто в городе из старых знакомых?
Когда-то было их у меня немало: студенты, аспиранты, университетские преподаватели, квартирные хозяйки, у которых живал я в былые годы. И вдруг память, молчавшая много лет, заработала с неожиданной, удивившей меня силой, — я вдруг вспомнил, казалось, безнадежно забытые имена, фамилии, даже даты рождения. Правда, сведения эти были общие, анкетные, но о Красильниковой Ирине Николаевне, родившейся в Каменец-Подольске двадцатого марта тысяча девятьсот четырнадцатого года, я, кажется, знал все. И сейчас, четверть века спустя, мне приятно перебирать это в памяти и удостовериться: все помню, ничего не забыл.
Первая встреча… Март тридцать четвертого года. Я, биолог-второкурсник, пришел впервые к Красильниковым на Чайковскую улицу — взять у Ирины «Зоологию» Никольского. Мы были в разных группах, видел я ее только на общих лекциях и обращал внимание не более, чем на любую из остальных своих сокурсниц.
— Привет! Сдаешь завтра ботанику цветковых? Ну ни пуха! — и все в таком же роде.
И вот я у нее дома. На звонок вышла полная дама, как говорится, «со следами былой красоты», с умело — лишь чуть-чуть — подкрашенными губами.
Я спросил: дома ли Красильникова?
Дама улыбнулась.
— А какая именно? Я тоже Красильникова. Я смешался.
— Нет, мне студентку. Мы вместе учимся.
— Значит, мою дочь. Пожалуйста, заходите. — И крикнула в соседнюю комнату: — Красильникова Ирина, к тебе!
Я, смутившись вконец, шагнул в переднюю.
Вышла Ирина.
— Чумаков,
— Я на минутку.
— А у нас тут не кусаются, — серьезным голосом сказала Ирина. — Кстати, сегодня мой день рождения. Хочешь не хочешь, а придется зайти.
Делать нечего — я разделся, вошел в комнату. Это была столовая. Кроме матери за чаем сидели две пожилые дамы. Из молодежи — никого.
— Анатолий Чумаков — мой товарищ по курсу, — представила меня Ирина.
Дамы кивнули, бегло улыбнулись и тут же возобновили прерванный разговор. Ирина подошла ко мне, пристально взглянула в лицо, сказала строго:
— Повторяй за мной: «Милая Ирина, поздравляю тебя со днем твоего двадцатилетия, желаю здоровья и успехов в учебе».
Я расхохотался. Но она по-прежнему серьезной пристально смотрела мне в лицо.
— Чего смеешься? Повторяй же! Так должны говорить все визитеры.
Я не понял.
— Кто, кто?
— Визитеры. Те, которые приходят на день рождения. Это издревле освященный обычай.
— Но я-то не визитер. Я — за «Зоологией».
— Ах, да… — Она грустно усмехнулась. — Ты же не знал… Неудачное совпадение… Ладно. Сейчас вынесу тебе «Зоологию».
Мне стало неловко за свою грубость.
— Постой, Ирина. Извини. Я поздравляю тебя. Ты же никому не говорила на курсе. Если б знали, сегодня поздравили бы на лекции.
Она пожала плечами:
— Зачем? Это же теперь не принято — буржуазный предрассудок… Ну, садись за стол, я налью тебе чаю.
Она подошла к тихо шумевшему серебряному самовару, сняла с конфорки старинный фаянсовый чайник в розах, прикрытый стеганым ватным петухом, положила в тонкий стакан серебряную ложечку — чтоб не лопнул, стала наливать крепкий янтарный чай. А я удивленно смотрел на зеркально блестевший самовар, на петуха, на серебряную ложечку, на синеватую тугонакрахмаленную скатерть, покрывавшую большой стол на двенадцать персон, и мне казалось, что я вижу сцену, где установлены декорации для спектакля из старой дореволюционной жизни. Хотя было ведь время, когда меня окружало все такое же, но это было давно, очень-очень давно — еще при жизни отца. После его смерти мы с матерью жили голодно, бедно. Да и кто жил тогда иначе?
— Прошу, — сказала Ирина, — бери что нравится — вот варенье, пирожные. Советую — эклер, мое любимое.
Эклер… Я вспомнил: двадцатого числа отец, получив в гимназии жалованье, приносил домой коробку пирожных: безе, песочные, кремовые трубочки, эклер…
Сколько же лет я не слышал этого слова?
— А безе есть? — спросил я.
— Было, — сказала Ирина, — уже съели. Надо раньше приходить. Знала бы, что ты любишь безе, — оставила бы для тебя.
— Я люблю любое, — сказал я.
Кажется, пирожных мне не приходилось пробовать с тех далеких — еще «отцовских» — времен.
Ирина и себе налила чаю.
Некоторое время мы молча пили чай, ели пирожные. Потом Ирина спросила:
— Тебе уже исполнилось двадцать лет?
— Да, и давненько.
— Ну и как же ты это пережил?
Я удивился:
— А что тут переживать?
Ирина грустно покачала головой:
— Нет, нет, как можно… Значит, по-твоему, двадцать лет — все равно, что восемнадцать, девятнадцать? — Конечно.