Он, Она и Париж
Шрифт:
В другое время я бы просто ушла, предпочтя держаться подальше от такого персонажа. Но сейчас, на пороге самого важного, и одновременно самого простого решения в моей жизни ледяное дыхание смерти, которым веяло от этого человека, показалось мне чем-то вроде прохладного освежающего ветерка. Он хочет рассказать мне что-то? Пусть расскажет, несколько потерянных минут не имеют значения, когда стоишь на пороге вечности.
Я киваю. И он начинает говорить:
— Двадцать веков назад Израильским царством правил величайший человек своего времени — царь Соломон. В юности один мудрец подарил ему кольцо, сказав, что в минуту большой беды нужно
Прошли годы. Соломон возмужал, осознав, какой груз ответственности он принял на свои плечи — ведь для истинного правителя нет ничего более ценного, чем жизни людей, находящихся под его покровительством.
И вот наступил неурожайный год, страшная засуха сожгла поля. Люди стали умирать от голода. Царь Соломон раздал людям все запасы из закромов, а после опустошил сокровищницу, послав купцов в соседние государства чтобы они закупили припасы. Потянулись дни ожидания. Видя страдания своих подданных, Соломон не находил себе места — и вдруг внезапно вспомнил о подарке мудреца.
Разыскав покрытую пылью шкатулку, он открыл ее, взял в руки кольцо…
Но чуда не произошло, тоска не отступила. Царь хотел было с негодованием зашвырнуть подальше бесполезный подарок, но вдруг увидел надпись на нем. Всего два слова…
Мужчина замолчал, глядя прямо перед собой, словно не видя меня. Возможно, сейчас перед его глазами проносились события его собственной жизни, не менее тягостные, чем то, что произошло сегодня со мной. С таким взглядом, как у него, не рождаются. Жизнь должна слишком сильно поломать человека, чтобы он смотрел на нее так, словно только и мечтает о том, чтобы стереть ее с лица земли. Но почему же тогда он сейчас сидит здесь и разговаривает со мной? Не всё ли равно ему как я распоряжусь своей жизнью?
Я хотела спросить об этом, но почему-то неожиданно для себя спросила другое.
— И что было написано на этом кольце?
Мне показалось, что мужчина слегка вздрогнул, словно от невидимой пощечины, вышел из задумчивости, и впервые за несколько минут посмотрел на меня. Не сквозь меня, а именно на меня.
— Там было написано: «Это пройдет», — сказал он. — Просто, не правда ли? Действительно, любая, даже самая страшная беда, имеет свое начало и свой конец. Проходит время, и она либо забывается, либо вспоминается изредка, но уже не как нереальное горе, а как эпизод. Плоский и невыразительный, один из многих в жизни. У царя, кстати, тоже всё утряслось. Караваны вернулись с припасами, люди были спасены. И с тех пор он не снимал с пальца действительно волшебный артефакт, постоянно напоминающий ему о том, что всё на этом свете не вечно.
Правильная, грамотная речь мужчины решительно не вязалась с его внешностью. С таким лицом профессионального бойца ему б в ночном клубе вышибалой работать. Хотя нет, фигура не та. Далеко не шкаф, состоящий из перекаченного мяса, одним своим видом отбивающий у подвыпивших клиентов желание дебоширить. Но при этом под рубашкой угадывается рельефная сухая мускулатура, какая бывает у гимнастов, да и предплечья, перевитые мышцами, словно веревками, говорят о недюжинной силе.
Кстати, похоже, что мой собеседник не коренной парижанин. По-французски он говорит с легким акцентом, который наверняка присутствует и у меня. Акцент —
— С вашим слогом книги бы писать, — слабо усмехаюсь я.
— Порой случается со мной и такое, — кивает мужчина. — Кстати, мы так и не познакомились. Меня зовут Жан. А вас?
Я называю свое имя, но, похоже, мужчина спросил о нем лишь из вежливости. Видно, что я ему неинтересна. Просто он привык не только убивать, но и спасать людей от смерти. И я для него лишь еще одна жертва, которую он сейчас пытается вытащить с того света. Как бы там ни было, спасибо ему за эту попытку. Я и правда отвлеклась, и сейчас смерть под колесами случайного автомобиля уже не кажется мне столь привлекательной. Хотя на душе по-прежнему так же пусто, как в стоящей передо мной кофейной чашке, на дне которой чернеет гуща — бесполезный осадок, который остается от полностью выпитого ароматного напитка.
Но эта чернота в душе уже не кажется мне фатальной. В конце концов, если тебя предали любимые люди, есть и другие страны, где ты никогда больше не встретишь тех, кого навсегда вычеркнула из своей жизни. Сейчас мне страшно, очень страшно от разверзшейся передо мной бездны неопределенности, но я уже почти созрела чтобы шагнуть в нее очертя голову, как несколько минут назад была готова броситься под машину. Когда тебе больше нечего терять, кроме собственной жизни, которой уже не особенно дорожишь, страх перестает казаться непреодолимой преградой.
— Сейчас вам уже легче, правда? — спрашивает Жан.
Я киваю.
— Спасибо вам. Кажется, только что вы спасли меня от смерти.
— Когда-то это было моей профессией, — усмехается он. — А теперь я в основном спасаю людей от голода.
Я начинаю догадываться о чем это он.
— Это ваше кафе?
— Да, — отвечает он. — Как и примыкающее к нему здание с отелем, в котором я теперь и живу. Как говорится, накопил на свой домик в Париже. Помнится, раньше мечтал о том, чтобы был он у речки, да лес рядом… А получилось вот так.
В его голосе я слышу скрытую тоску. Похоже, не особенно он рад шестиэтажному «домику», владение которым девяносто девять процентов населения планеты могли бы считать эталоном сбывшегося счастья. Где-то я читала, что бывшие военные часто тяготятся мирной, спокойной жизнью, к которой не привыкли. Что ж, кажется, настало время отплатить моему случайному знакомому той же монетой и отвлечь его от грустных мыслей.
— Судя по вашему акценту, вы не местный?
— Как и вы, судя по вашему, — усмехается он. — Откуда вы?
Называю город, в который теперь уже точно никогда не вернусь.
Жан кивает.
— А мы еще оказывается и земляки. Я вырос в нем, но вряд ли когда-то вернусь туда. Попробовал однажды, но ничего хорошего из этого не вышло. Уходя надо уходить насовсем, не оглядываясь, бесповоротно.
Мне кажется, что он сейчас просто уговаривает себя. На самом деле ему очень хочется вернуться в свою прошлую жизнь, которую он однажды поменял столь решительно, но гордость и личный моральный кодекс, который он сам придумал для себя, не позволяют ему сделать этого. Я вижу, что для него это больная тема, и меняю ее — бередить старые раны еще больнее, чем страдать от полученных только что.