От мира сего
Шрифт:
Она сказала серьезно:
— Представь, я тоже превратилась в самого настоящего несмышленыша.
Гитара была очень старой, Татьяна подтянула струны, задумалась.
— Что же тебе сыграть?
Провела пальцами по струнам.
Я тебе говорю — прощай,
Не сердись, обо мне вспоминай!
И в дневной суете, и в ночной тишине
Вспоминай, вспоминай обо мне!
Помни руки мои, помни губы мои,
Если сможешь забыть,
Что ж, мой друг, может быть,
Будет лучше…—
Она не докончила, оборвала себя.
— Что это? Сама сочинила? — спросил он.
— Нет, это один мой знакомый, — ответила Татьяна.
Он не поверил ей. Но не стал больше расспрашивать. Все время грызла, не давала покоя ревность к прошлому, ее прошлому, которого он не знал, не мог знать.
— Ты даже не похвалил меня, — сказала Татьяна. — Хорошо я пою?
— Очень, — ответил он.
Голос у нее был небольшой, низкий, очень выразительный.
Вершилов подумал: тот, кто хоть раз услышит, как она поет, уже никогда не забудет. Впрочем, оспорил он самого себя, может быть, ему кажется так только потому, что он влюблен в нее поверх головы?
Кто знает, как сложились бы их отношения в дальнейшем, если бы он не позвонил домой. Татьяна настояла:
— Надо позвонить. Мало ли что там дома?
Она оказалась права. Едва услышав его голос, Лера расплакалась.
— Наконец-то! А то я не знала, что делать. Тузик больна.
Тузик была младшая дочь, его любимица.
— Что с ней? — спросил Вершилов.
— Не знаю, кажется, что-то серьезное, — ответила Лера и замолкла. Может быть, не хотела больше говорить, а может быть, прервалась телефонная связь?
В тот же вечер Вершилов вылетел в Москву.
Татьяна провожала его на аэродром.
— Я прилечу, если все обойдется, — сказал он.
— Буду ждать, — сказала Татьяна.
Он не прилетел. У Тузика оказался гнойный аппендицит, ее отправили в больницу, сделали операцию. Целых пять дней она была между жизнью и смертью. Вершилов и Лера по очереди дежурили в палате.
Он вернулся на работу, и в тот же день, к вечеру, Татьяна позвонила ему.
Он был не один, в его кабинете сидели врачи из другого отделения. Он сперва было не узнал ее.
— Кто это? — спросил торопливо, потом вдруг узнал. Голос его дрогнул. — Это ты?
Должно быть, что-то изменилось в его лице, потому что врачи, один за другим, встали и вышли из кабинета, но он ничего не видел, никого не замечал.
— Где ты? — спросил.
— В Москве. Как дочка?
— Уже нормально. На днях выписывается домой.
— Рада за тебя, — сказала Татьяна.
На следующий вечер он приехал к ней домой, на Красносельскую. Она жила в высоком многоэтажном доме с лоджиями и деревянными, отделанными пластиком подъездами. У нее была маленькая двухкомнатная квартирка, необыкновенно элегантная на вид. Едва он вошел, как определил сразу же:
— Все выдержано в едином стиле по среднеевропейскому стандарту.
Она улыбнулась:
— Разве?
—
Разумеется, она знала, что квартира у нее отвечает требованиям самого взыскательного вкуса. В коридоре цветной фонарь на длинной, с замысловатыми кольцами цепи, на стенах различные маски, должно быть привезенные из зарубежных поездок, весь коридор в полках с книгами, поставленными вкось, от окна к окну зеленые плети вьющегося плюща, очень мало мебели, огромная софа, покрытая зеленым мехом, возле софы кофейный столик с инкрустациями, настольная лампа на столике, должно быть переделанная из фарфоровой вазы, старинное зеркало между окнами в затейливой бронзовой раме.
Сама Татьяна, одетая в яркий джемпер и узкие вельветовые брюки, казалась иной, чем в Челябинске, почти незнакомой, что ли…
Он обнял ее, долго стоял в молчании.
— Это ты? Неужели ты? Нет, в самом деле ты?
— Дитя, — сказала она.
— С тобой я дитя, — ответил он, — стопроцентное, настоящее, бестолковое, строптивое и глупое дитя…
И все-таки он не ушел к Татьяне. Стремился всей душой, думал все время о ней, и ничего не вышло. Остался с семьей.
Позднее, вспоминая о том, что было, Вершилов думал часто, почему так получилось. Ведь он же любил Татьяну без памяти, прекраснее, желаннее Татьяны не было женщины для него. Может быть, всему виной его неожиданный тогда отъезд в Москву? Или внезапная болезнь Тузика, когда он часами сидел в больничной палате, глядя в бледное, как бы погасшее лицо дочки, страшась представить себе, как оно все будет…
Или Татьяна сама была виновата, ни на чем не настаивала, не стремилась отбить его от семьи, наверно, ждала, что он сделает первый шаг?
А он так и не сделал.
Время от времени они все-таки встречались. Почти всегда не договариваясь заранее о встрече, потому что у Татьяны не было телефона и было неизвестно, когда наконец он у нее появится.
Большей частью Вершилов приезжал внезапно, заставая ее одну. И она привычно радовалась, встречая его.
И теперь усадила его на кухне, сплошь отделанной светлым ребристым деревом, с многочисленными тарелками на стенах, с белой плитой и рядом сияющих кастрюль на особой полке.
— Сейчас будем пить кофе.
Кофе был приготовлен превосходно, в вазочке на столе — домашние коржики, соленые, с тмином, любимые коржики Вершилова, бутылка коньяка, лимон в розетке нарезан ломтиками.
Все изящно, привлекательно, аппетитно.
— Как у тебя все вкусно и красиво, — сказал Вершилов.
Она посмотрела на Вершилова. Глаза ее, на этот раз не намазанные, казались необычно острыми, почти колючими.
Не отводя от него глаз, она произнесла слова, удивившие Вершилова:
— Да, красиво, вкусно, что есть, то есть.
— Что есть, то есть, — повторил он.
— И сама я хороша, не правда ли?
— Безусловно, — с горячностью ответил он, — будто бы не знаешь, блистательна, прелестна…
— А вот не сумела же обратать тебя!
— Что? — переспросил он, полагая, что ослышался.
— Не сумела обратать тебя, — ясно, разделяя слова, повторила Татьяна.
Закурила сигарету, глубоко затянулась, по-прежнему пристально глядя на Вершилова.
— А может быть, просто пропустила момент?