Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Отпусти мою душу на волю

Бухараев Равиль Раисович

Шрифт:

1983

Мария хмурилась с досады.


– Так не поможешь?
– Не проси.


Погас у парковой ограды
уютный огонек такси.
Свисая с зеркала, мартышка
пошла качаться взад-вперед.
Шофер, совсем еще мальчишка,
растягивал в улыбке рот.
Подмигивая обезьянке,
катиться нравилось юнцу
влет по Владимирке, Таганке,
влет по Садовому кольцу…


– Ты б успокоилась, соври я,
что есть лекарство от любви?
Не майся дурью, ну, Мария…
– Хорезмов, душу не трави!
– Мария – в страсти, правый Боже,
возможно ли, такая блажь!
Тебя в Беляево?
– Попозже,
побудь еще со мной, уважь…


Хорезмов ехал, вспоминая
весны давнишней маету:
неслыханную зелень мая,
Марию с васильком во рту,
цветущий золотистый дождик
коньково-деревлевских лип…


– Здесь на Ордынке есть художник.
Занятный, между нами, тип.
Заедем ненадолго?
– Где мы?
– У Павелецкого.
– Давай.
Так что же он, звезда богемы?
– Быть может, бог.
– Не заливай.


Шофер, Мария подсказала,
провез проулками хитро
от Павелецкого вокзала
к Новокузнецкому метро,
где, тотчас оценив клиента,
пятерку взял и был таков…
Довлел могучий храм Климента
над сороками сороков,
хотя от звонницы российской
стоять остались средь зыбей
Григорий Неокесарийский
да пара угловых церквей…


Татарку, Толмачи, Ордынку
сейчас Хорезмов вспоминал.
Он прежде здесь тянул волынку —
в Казачьем комнату снимал.
Он здесь испытывал виденья —
печально бликами лучась,
купцов-ордынцев привиденья
к нему являлись в поздний час.
Он верил в них душой и сердцем,
хотя той давнею порой
Хорезмов не был экстрасенсом,
считая призраки игрой
воображенья и печали…
Не помышляя о куске,
они тепло его встречали,
когда он приходил в тоске.
Вмиг различая их обличья,
в то время стал причастен он
к истокам славы и величья
ушедших в прошлое времен.
Тогда, в тоске поднаторелый,
сомненья напрочь отстраня,
он осознал душою зрелой,
что всё живущее – родня,
что Дух един и нет причины,
деля на части Землю-мать,
надев державные личины,
друг против друга восставать…
Всеобщей истины предвестье
сквозь будни брезжило едва,
но не пришло еще известье.
Не сразу строилась Москва!


Кругля свои бока крутые
среди голландских желтых лип,
церквушка Марфы и Марии
напоминала белый гриб,
а рядом с церковкою кроткой,
горя, наверно, день-деньской,
светилось ярко под решеткой
окно подвальной мастерской…


Ей-богу, сонное предместье!
Песок, булыжники, трава…
Застыла в странном равновесье
сирени темная листва.
Колючие вздымает звезды
в углу двора чертополох,
над окнами – кружные своды,
меж кирпичами – влажный мох.


– Смотри, цветет еще татарник…


Хорезмов в тесной темноте
наткнулся на пустой подрамник,
спустился…
Чайник на плите,
холсты и резкий запах лака,
оплывшая бутыль-свеча…
Недружелюбная собака
навстречу кинулась, ворча…


– А, чтоб тебя! Кого там черти
еще несут? Полпот, ко мне!
– Опять бардак страшнее смерти.
– Вы, богоматерь, не одне?
Кто с вами, пресвятая дева?
– Приятель.
– Где ж вино и хлеб?
Какая песня без припева!
– Хорезмов, познакомься: Глеб.


– Хорезмов.
– Глеб. Вдыхайте прану[51]
в моем хлеву, а я, сейчас,
неукоснительно достану
прикосновенный свой запас.
– Не ёрничай!
– А, чушь собачья!
Полпот, не так ли? Самовар
уже кипит, хоть не богач я…
– Вы, Глеб, художник?
– Да, маляр.
Не прикупил я к водке пива,
но всё же здесь – не ресторан…


Мария, странно молчалива,
прошла и села на диван.
Обитый кожей синеватой,
он келью, стоя у стены,
равнял с казенною палатой
времен разрухи и войны.
Глеб в кожаной потертой куртке
движеньем жилистой руки
сгреб со столешницы окурки,
шрифт, кисти, шпатель, пузырьки.
Не расставаясь с папиросой,
он независимо свистал…
Высокий, русый, горбоносый…


Герой очки свои достал
и оглядел вокруг картины,
что колером смущали взор:
Зеленый луг. Среди скотины
стоит во фраке дирижер.


Дворец
какой-то. Подпись «Виндзор».
Среди бананов и лиан,
угрюмо глядя в телевизор,
сидит косматый обезьян.


Пошли затем автопортреты:
художник с псом-поводырем,
художник в саване близ Леты,
художник в желтом, с фонарем,
в пустыне. Подпись «Малярия».
Художник в черном, на траве,
и – обнаженная Мария
в густой и мертвой синеве!


Ни с неба гром, ни ревность даже
не потрясли б его сильней!
Она уже казалась гаже,
железной жабы холодней…
Душою навсегда упрочась
в тисках безвыходной тоски,
содрал рукою нервной тотчас
он с переносицы очки, —
теперь в расплывчатом тумане
мерцало желтое пятно.
Нутром он жить привык в обмане:
что ложь, что правда – всё одно.


Быть может, не достала скверна
лишь Эверестовых гольцов…
Мария – женщина, всё верно!
Не мальчик же, в конце концов!
Но лжи желая как награды,
в шуршанье собственной души
он уходить привык от правды,
как вепрь в сухие камыши…


Глеб звякнул о бутылку кружкой.


– Придвинься ближе, божья мать!
Я кружку с верною подружкой,
как Пушкин, склонен рифмовать!
К столу, эй, Самаркандов! Что же,
вы разве трезвый азиат?
– Хорезмов он.
– Красиво тоже,
но, впрочем, я не виноват.
С тех пор как угодил в студенты,
во все бредовые года
ориентальные моменты
меня преследовали, да…


– Резных орнаментов секреты?
– Волосяной мосточек в рай!
– А что ж не пишешь минареты?
– Ты, богоматерь, не встревай!
– Я знаю почему.
– Как мило!
– Ты минаретам не под стать.
Твоя, прости, мужская сила
не позволяет их писать!
– Болезнь столетья. Я, как все мы,
покорен веку моему.
Давай уйдем от этой темы!
– Хорезмов, да ответь ему!


тишина узнаванье себя
раздвоюсь
в зеркале осени где вперехлест отраженья
ты и не ты
правда одна не приходит
рисунок листвы или память тревожит
времени нет
есть доверье и память пространства
где жил мгновение с лишком тому
от былого себя ухожу и к себе возвращаюсь
до шепота слово возвысив


– Беседуете вы без толка.
О чем, никак я не пойму.
– Он, видишь ли…
– Умолкни, телка,
иначе сам тебя уйму!
– Зачем так грубо?
– Вам не любо?
– Оставь, Хорезмов, он пошляк!
– Таков как есмь. Собака, тубо!
Я не встречал таких миляг…
Скажите мне, кто ваши предки?
– Татары. Булгары…
– Кошмар!
Здесь посетители нередки,
но гость незваный – из татар!
Хотя – Ордынка!
– Глеб, не надо!
– Да, боже ж мой, всё тлен и пыль!
Попалась книга мне недавно
про булгарский «звериный стиль».
Одна ученая особа
в серьезе объявляет всем,
что ярость, кровожадность, злоба,
мол, не присутствуют совсем
в сюжетах украшений, пряжек,
замков узорных…
– Это так.
Доказано.
– Так вас, бедняжек,
мог угнетать любой босяк?!
А газават! А – ногу в стремя
и вскачь айда по городам?!
– Звериный стиль – иное время.
Язычество.
– Гроша не дам!
– Я знанья черпаю в пратюрках,
а выводы, – что ж, волен всяк…
– Да толку в них, как в тех окурках!
Атилла – милый был добряк!
– Нет, мы не поняли друг друга.
– Да вы секите, мир жесток,
и вам не вырваться из круга,
в котором Запад и Восток
несовместимы!
– Это – фраза!
Несовместимы Север, Юг…
Подведена под небыль база.
– Да кто вы есть?!
– Татарин, тюрк.
А вы, художник, кто вы сами?
– Из обращенья я изъят.
Но, со славянскими усами,
возможно, сам я азиат…
Ведь говорят, мы все татары,
по виду наших образин.
Разводят тары-растабары,
что, мол, Державин, Карамзин…
Из нации творит кумира,
алмазный видя в ней кристалл,
лишь тот, кто гражданином мира,
подобно мне, еще не стал.
Но я-то – вольный сын эфира!
Мария, выпей!
– Не хочу.
– Мария, выпей хоть кефира!
Затеплить, может быть, свечу?
Ценю я вкусов постоянство.
– Глеб, только чуши не неси!
– Указ о вольности гражданства
еще не вышел на Руси!


Allons, enfants de la patrie,[52]
стреляя в люстры на бегу!
– Он пьян.
– Зачем ты здесь, Мария?
– Пойдем отсюда.
– Не могу.
– Тогда – прощай!
И на ступени
при восхождении крутом,
до крови разодрав колени,
Хорезмов грохнулся, потом
на ощупь подобрался к двери
и вышел в ночь и в никуда,
где в чувстве траурной потери
мерцала льдистая звезда…


Уже в сознанье ощущая
забытую за годы боль,
себя в былое возвращая,
вышагивал Хорезмов вдоль
Водоотводного канала, как вдруг:
– Ну погоди, постой! —
Мария, вся в слезах, бежала
за ним по улице пустой…


1912

Напомнив дни Алмушей, Утямышей,
с угла Евангелической на треть,
зазеленев четырехскатной крышей,
явилась взору старая мечеть.
Не обликом барочного фасона
напомнила она былые дни,
а тем, что здесь муллой во время оно
служил историк Булгар – Марджани.
Он был в священном деле просвещенья
в ряду с самим Каюмом Насыри!


Камиль подумал: «Попросить прощенья
у Бога впору; что ни говори,
а всё ж на стенах Булгар обреченных
степной Пулат-Тимур, хитро жесток,
повесил сразу тридцать шесть ученых!
Не это ли невежества исток?
Не это ль замедление движенья?
Где булгарские наши мудрецы?
Где наши вековые достиженья?
Где наши фолианты и дворцы?
Обречены мы на бездумье птичье!
Как времени коня не понукай,
утраченного не вернуть величья!
Об этом сокрушается Тукай.


Пребудет ностальгия вечной темой.
Один, как факел булгарской земли
в десятом веке проблистал поэмой
погибший в рабстве гордый Кул Гали!


Теперь, кляня себя за опозданье,
поэта вдохновенным ремеслом
Тукай, спеша, отстраивает зданье,
веками обреченное на слом!
Он возродил избытый дух народа,
что мыкался столетьями в беде.
Его взыскала щедрая природа
упорством в титаническом труде!
Но сколько здесь возни и канители!


…О, жаркий серп в сиянье бирюзы!
Снаружи и михраб, и капители
завиты вязью булгарской лозы,
а возле, мечен Божьим наказаньем,
перекося в кривой улыбке рот,
роняя слюни, встал за подаяньем
несчастный полудурок у ворот…


Чтоб предприятье остеречь от краха,
Камиль сказал, не глядя на него:
«Нет Бога, кроме сущего Аллаха,
святитель Мухаммед – пророк Его!»
И сам на мелочь сальной тюбетейки,
грань заверяя меж добром и злом,
брезгливо бросил медных две копейки
с двуглавым николаевским орлом…


Захарьевскую, гордость Закабанья,
вблизи озерной щелочной воды
составили почти впритирку зданья
Кожевенной торговой слободы.


Богата слобода, народ не робок,
но общий вид – издревле бестолков:
с лабазами, амбарами бок о бок
настроили купцы особняков.
В зеленых купах отрешенно голы
старинных минаретов острия.


…Ученики миссионерской школы,
шакирды медресе «Касимия»,
приказчики и праздные гуляки,
начетчики, мальцы, чеботари,
работники в дворах и кожемяки,
собаки, огольцы, золотари,
овечки, куры, гуси…
Боже, роздых!
Забавный, пестрый в слободе народ!
За нею мыловарней травит воздух
известный всем Крестовников завод.


Камиль, с опаской к делу приступая, —
спешить не дело в розыске таком, —
разведывал, где дом Сафы-бабая
в беседе с гололобым сопляком…
– А вам зачем? – на колобок похожий,
ответил тот вопросом на вопрос.
– По делу.
– Во-он! Несет откуда кожей! —
сказал малец и, шмыгнув, вытер нос.
И впрямь, не доходя до поворота,
где копошится выводок гусят,
с резным навесом русские ворота,
затворенные наглухо, висят.
Под пересвист дербень-дербень калуги
Камиль едва успел дойти до них,
как малый завопил со всей натуги:
– Жених пришел к Хасановым! Жених!
– Да чтоб тебе к шайтану провалиться!
Бог знает что подумает народ!
Но начали высовываться лица
из-за глухих заборов, из ворот…
Он поскорей открыл калитку, тронув
потертое висячее кольцо…


Служанка, до колен подол поддернув,
ножом скоблила мокрое крыльцо.
Увидела Камиля – рот открыла,
как будто проглотила букву «о»,
взвилась, и нож со звоном уронила,
и, охнув, опрокинула ведро!
– Алла! —
рванула в сени ошалело,
заверещала, словно в час родин,
аж в глубине корыто загремело:
– Апа! Апа! К вам важный господин!


Дом двухэтажный, каменного низа,
построенный надолго и давно.
Узорные накладки вдоль карниза,
в «сиянии» чердачное окно,
сарай, где, очевидно, мокнут шкуры,
пристройка с галереей, врытый стол…
Камиль, следя, как просо ищут куры,
дождался приглашения, вошел,
и слава богу: в конуре собачьей,
сухой мосол столетний изглодав,
за ним следил уже ворчливо мрачный,
цепной и окаянный волкодав…


Пред ним взлетал отвесной горной кручей
марш лестницы… Безвольно, как во сне,
взобрался он по лестнице скрипучей
и очутился в зале: на стене
слова пророка в рамке застекленной
на синем фоне пестрым серебром,
шелк скатерти, гардины плюш зеленый,
блестящий пол, застеленный ковром…
Хозяйка дома в платье васильковом,
в расшитом жемчугами калфаке,
глядела на него со злым укором,
пощелкивая четками в руке…


– Салям алейкум!
– Ассалям. Но кто вы?
– Камиль Султанов.
– Рабига-ханум.
Но мы к приходу гостя не готовы,
явленье ваше не возьму я в ум.
Хозяин мой с утра уже в конторе.
Вы, верно ведь, приезжий, коммерсант?
Пошла служанка – сам прибудет вскоре…
– Я…
– Вы располагайтесь.
– Виноват…
– А я уйму соседей. Иль Аллахи,
жених! жених! – судачат все кругом.
Да разве человек, помимо свахи,
придет в приличный мусульманский дом?
– Да я…
– Идет торговля наша туго,
вы б уступили малость самому.
– Откуда сами?
– Я?! Из… Оренбурга.
– Пойду, соседей наконец уйму…
Ушла. Камиль на стул уселся нервно,
купеческую залу оглядев.
Вот баба языкатая, вот стерва,
вот ведьма, пожирательница дев!
Уж не с нее ль в стихах о Закабанье
списал Тукай зубастую каргу?
Но сам – попался как! Вот наказанье!
Не пожелать такого и врагу!
Сбежать?
Уж отпускала дрожь помалу,
сидел он, в пальцах бахрому крутя,
как вдруг Сафа-бабай к Камилю в залу
ввалился, отдуваясь и кряхтя…
Обрит под нуль, как истинный татарин,
таких Тукай зовет – башка-такыр.
Волок за ним какой-то толстый парень
тяжелый саквояж…
– Поставь, Закир!
Ступай! Любезный господин Султанов,
клиентов жду всегда в конторе я,
а дома – обхожусь без дастарханов,
на том торговля держится моя!
Предупреждаю: откажу в кредите,
но вы, как будто, из других кругов!
Что ж, эфенди, извольте, поглядите
образчики казанских ичигов…
Таких вы не найдете в Оренбурге,
надеюсь, состоится разговор…
Товар мой знаменит по всей округе…


Он высыпал сапожки на ковер…
Из мягкого зеленого сафьяна,
а сапожок прелестней сапожка —
с рисунком белой лилии, тюльпана,
и ландыша, и красного жарка…
Хоть и не знал ремесленник искусный
о родословной истинной своей —
приятный цвет и запах кожи вкусный…


– Ну, как обувка?
– Речь-то не о ней…
– О чем тогда?! Служанка, задыхаясь,
кричит: вас ждет приезжий господин!
Дела в конторе бросив, спотыкаясь,
бегу, не пожалев своих седин…
– Я получил известье на неделе
о том, что ваша дочка Рамия
учиться хочет…
– Значит, вы посмели…
– Могу вам предложить услуги я.
– Услуги? Рамия?! Клянусь Аллахом,
в своем ли доме я, старик, сижу,
беседуя с каким-то вертопрахом?
Да я на галстук твой не погляжу!
– Но я, абзы, ведь не полезу в драку…
– Дочь совращать? В ее родном дому?
Закир, держи его! Спускай собаку!
В участок! К губернатору! В тюрьму!
Джадит проклятый! Будет нынче баня!
Закир, хватай его, столбом не стой!


Камиль насилу ускользнул от парня,
по лестнице скатился чуть живой:
– Да, не хватало здесь ввязаться в драку!
Служанка завизжала. Торопясь,
отвязывала Рабига собаку…
Камиль с крыльца, разбрызгивая грязь,
метнулся за ворота, – дай бог ноги!


Соседи хохотали: ишь, наглец!
Бессовестно стоящий у дороги,
свистел вдогонку давешний малец.
Пес догонял, и гоготали гуси,
которых чуть не растоптал Герой,
а вслед ему на лавочках бабуси
шайтана поминали…
Бог ты мой!


Едва уйдя, ведь экие напасти,
Камиль себя утешил табачком.
С его костюмом в резком был контрасте
изящный дом Шамиля… Он молчком
свернул с Екатерининской…
– Вот звери!
Дошел до номеров и – на бочок,
пока его под вечер стуком в двери
не разбудил девичий кулачок…


1983

Хорезмов сел на подоконник,
как призрак, в белой простыне…
Горел ночник. Случайный дождик
следы оставил на окне.
Кружилась голова от ласки.
Земля кружилась на оси.
В ночи по круговой развязке
кружились поздние такси.


Район былой тоски не страшен
ему казался. На горе
стояли перфокарты башен
стоймя на голом пустыре.
Сознанье обжигало током:
шифр полуночного письма
квадратиками светлых окон
отперфорировала тьма…


– Хорезмов, миленький, будь ласков,
поставь пластинку.
– Что? Сейчас.
– Поставь свою пластинку вальсов.
– Не поздно, Маша? Третий час…
– А ты негромко.
– Где?
– В коробках
найди.
– Ты спрятала?
– Давно.
– Смотри, нашел!
– Какой?
– «На сопках».
– Наш старый вальс…
– Возьми вино…
И как мы друг без друга жили?
Глянь, сколько башен вознеслось!
Ты помнишь, там когда-то были
дома назначены на снос?
Там в семьдесят, каком же… пятом,
пока их скопом не смели,
во вдохновении заклятом
сухие яблони цвели!
– Я помню, милый. Бездна света,
и мы бродили наугад…
– А помнишь тот, в начале лета,
неистовый зеленый ад?
Сады заброшены, отпеты,
с цепи как будто сорвались —
и лопухи, и крестоцветы,
как на Алтае, вдруг взвились
до сказочных размеров! Боже,
я онемел, ослеп, оглох!
Вся зелень вон рвалась из кожи,
особенно чертополох…


– Да-да, Алтай, твоя работа…
Там ты пришелся ко двору.
Ведь ты – Шаман!
– Я знаю что-то,
названья лишь не подберу…


между Словом и Духом с чего начиналось
о дай мне понять
вне зеркала если коснусь
то круги.
на бесплотной воде амальгамы


птица – касание – вод
дай мне понять
себя
нелюбимого смертью


Не дух ли свят? В каком же роде?
Ведь это надо – повезло!
– Да как тебе сказать… В природе
я чувствую добро и зло.
В любви преступно исключенье.
Отмщенье мне – аз не воздам.
– Меня ж не вылечил!
– Леченье
вам не пошло бы впрок, мадам…
Ты от себя бежать хотела
иль от кого?
– Ты, милый, слеп….
Есть прихоть не души, так тела —
вот тут и появился Глеб.
– Подонок этот?! И могла ты?!
Не знать бы лучше ничего!
– Мы в прошлом оба виноваты,
беды не свалишь на него…
– Геракл! – Он может еле-еле,
возьми хотя бы это в толк…


Хорезмов, соскочив с постели,
забегал, как по клетке волк.
Игла, хрупка, как балеринка,
по волнам диска доплыла
до автостопа, и пластинка
умолкла, словно не была.
Чтоб сердце успокоить, взглядом
по стеллажам прошелся он:
с Булгаковым, как прежде, рядом
стояли Винер и Шеннон.
Среди разрозненной «Всемирки»
теснился плотно «Новый мир».
Бумаги пачки и копирки…
Одна из типовых квартир
интеллигентной умной дамы,
себя способной опекать,
где и следа житейской драмы,
как ни мудри, не отыскать.
(Жила Мария не без фронды,
упорно ставя много лет
гвоздики в вазе под Джоконды
кибернетический портрет.)
Хорезмов усмехнулся мыслям,
к Марии тихой подойдя…


– Послушай, Маша, что мы киснем?
Наверное, из-за дождя…
– Да, кстати, нет ли сигаретки?
– Ты разве куришь?
– Да и нет.
Мне вспомнились татары-предки.
А кем, Хорезмов, был твой дед?
– Среди казанских репортеров
он подвизался. Был смышлен,
от всяких рекрутских наборов
в столицу перебрался он.
Не вышло из него героя!
Другое лучше помню я —
от прадеда и домостроя
сбежала бабка Рамия…
– Почти Мария.
– Ба, и правда!
– Одна перестановка букв.
– Сестра была побегу рада,
отец же проклял, не вернув.
Как припекло – она и драла!
– Не жалко было ей себя?
– Сперва в Москве преподавала,
потом уж, после Октября,
до предвоенного зажима,
естественный осилив страх,
наследье царского режима
воспитывала в детдомах…
– Сбежала! Надо же случиться!
Что ей за папой не жилось?
– Она свободной быть, «как птица»,
хотела – вот и привелось.


Он вспомнил снимок на картоне:
дед стоя, бабка на скамье
в пятнадцатом году на фоне
декора фотоателье.
Калфак,[53] глаза черней смородин,
сережки в маленьких ушах…
Дед в черной феске, старомоден
в своих закрученных усах…


Щека Марии с точкой мушки
тепла под бликом ночника.
Рассыпанные по подушке,
он гладил волосы слегка.
Мария всхлипнула.


– Мария! Любовь моя,
да что с тобой?
– Пустое… Это истерия…
Бывает с бабою любой…
Послушала тебя, не смейся,
и – позавидовала ей…
Моей свободой – хоть залейся,
но что мне, Боже, делать с ней?!


Я без отца росла и рано
скакнула замуж сгоряча.
Мне не хватало постоянно
мужского крепкого плеча,
но – чуть не утонула в луже!
Впервые это говорю,
ведь ты меня о первом муже
не расспросил, благодарю…
Мы все стремимся бестолково,
да ведь не просто стать женой,
а мужика найти такого,
чтоб как за каменной стеной.
Чтоб всё – и деньги, и объятья…
Квартира чтоб как пышный храм…
Свобода – это же проклятье
эмансипированных дам!
К чему мне воли этой много?
Да лучше бы, забыв про страх,
я, как за пазухой у бога,
сидела в четырех стенах!
– Любовь моя, не так всё просто,
в затворе жаль держать и птиц…
– Ну да, опять вопросы роста
самосознания девиц!
Мне кибернетики довольно,
чтоб чувствовать себя в строю!
– Но, Маша, снова я невольно
припомнил бабку Рамию.
О двух концах такое дышло,
всё шло сначала вкривь и вкось,
и – чуть трагедии не вышло,
но, слава Богу, обошлось!
Что землю чувствовать и небо
не хватит жизни, даже двух!
– Да, устные трактаты Глеба.
– Опять о нем?
– Свободный дух, свобода рук,
свобода тела, таланта истинный исток!
Уже полжизни пролетело,
а я – как в проруби цветок?
А ты, целитель душ заблудших,
стоишь над прорубью в снегу.
Ты можешь страсть утишить в душах?
– Не знаю. Может быть, могу.
Гипноз: три паса и витийство
закрасят образ в черный цвет.
Похоже это на убийство.
Я не убийца.
– Нет так нет.
Замерз небось, иди погрейся…
– Пора мне…
– Что, уже поплыл?
– Сосед мой, возвратясь из рейса,
дверь на цепочку не закрыл.
– Останься…
– Да забыл статейку
в столе.
– Ученый человек!
Что диссер твой?
– Ни на копейку!
Всё бьюсь об лед, как рыба хек,
такой деликатес московский…
– Я встану и закрою дверь…
Неужто мы роман кусковский
по новой начали теперь?
– Да, странно… После остановки…
– Остался бы… – Халат накинь!
А завтра, в шесть – у Маяковки,
да и закатимся в «Пекин»!
– «Пекин» уже не тот.
– Не нужно
нам разносолов – на черта?!
Меня салат устроит «Дружба».
– И «Дружба» нонеча не та.
Но я согласна, там возможно
обедать десять раз на дню!
– И без вертушки, если можно…
– Прощай, мой мальчик. Позвоню.


1912

Во власти сонных вздохов и туманов
открыл он дверь:
– Пришла я, стыд и срам!
– Вы – Рамия?!
– Я, эфенди Султанов,
сестра ее, Хасанова Марьям…


Камиль, с трудом скрывая изумленье,
не находил приличных делу слов.
Здесь, в номерах, – и девушки явленье —
прямое потрясение основ!
Легко писать об этом на бумаге,
легко макать в чернильницу перо,
но заявить, что девушка, в отваге…
Душа моя, не слишком ли пестро?


Изобразишь ее – сживут со свету
пристойности ревнители, они
лишь подступают к этому предмету,
а уж коснуться – Боже сохрани!
Их борзопись! Ведь ни одной помарки!
Не дай Аллах скользнет в строке намек!
Под заголовком «Вот судьба татарки»
заключат героиню в клетку строк.


Не потому
ли в целом мирозданье,
везде, где мир закован в окоем,
забитое и робкое созданье
татарской, Боже, девушкой зовем?!
Где ж среди них певуньи, хохотуньи,
красотки востроглазенькие – ух!
проказницы, жеманницы и лгуньи,
обжоры, что едят и пьют за двух,
злодейки где, где сильные натуры,
где сплетницы, где склонные к добру?
Они остались вне литературы.
Пишите правду, братья по перу!


Порою правда от души хохочет,
порой сильна, отважна и нежна,
но всякую, вот черт, ноздрю щекочет,
поэтому опасна, не нужна…
Нет, господа, всей правды нам не надо,
не то однажды вечером, стройна,
в пуховой снежно-белой шали Правда
придет и молча встанет у окна…
Она присела, шаль спустив на плечи,
как белый лебедь в зазимок дрожа…
Еще в «Амуре» не топились печи,
хозяин жил, дровами дорожа…


– Я здесь впервые гостью привечаю, —
сказал Камиль, на канапе садясь, —
быть может, приказать сготовить чаю?
– От пересудов кто избавит нас?
Аллах спаси нас от чужого взора,
прошла я, не заметив ни души…
Но, впрочем, в рассуждении позора
с моей сестрой мы обе хороши!
Я никогда бы не пришла, поверьте,
такое испытанье, иль Алла,
но речь идет о жизни или смерти,
моя сестра едва не умерла!
Ушли вы – от бессилия и муки
она весь день без памяти была,
чуть на себя не наложила руки —
ведь я насилу бритву отняла!
– Не может быть!
– А мать ее в чулане
закрыла и сказала мне: «Не трожь!
Не хочет жить, как сказано в Коране,
Пускай сидит среди вонючих кож!»
Там крысы – с кошку, вот такие!
– Да уж…
– Отец сказал: «Не чувствует вины,
так отдадим ее подальше замуж,
в Богатые Сабы или Челны!
Не станет жить путем – измажут дегтем,
проволокут на вожжах по селу!»
А Рамия кричит: «Зарежусь ногтем,
но не пойду за вашего муллу!»


Камиль глядел в окно – майдан базарный
деревьями обсажен по краям…
Кончался ор, кончался день угарный…
Прошла ли незамеченной Марьям?
Ведь у купца смекалки хватит вроде —
теперь в отместку за вторую дочь
писателя при всем честном народе
за шиворот в участок поволочь!
А замыслы какие назревали!
Какой масштаб! Творцу нельзя мешать!
Марьям всё это поняла б едва ли,
вздохнув, она продолжила опять:


– Родители вопят: «На всю округу
позор, на целый околоток – срам!»
Пошла я вроде навестить подругу,
закуталась и прибежала к вам…
– Так – не храним, теряем и жалеем…
– Отец мне верит, дался он в обман,
но если всё узнает – нам обеим
останется лишь кинуться в Кабан!
– Но чем я помогу, не понимаю.
Бессилен я – чем дальше, тем верней…
– Помочь, конечно, трудно, я не знаю…
Вы, может быть, женились бы на ней?


Камиль вскочил, услышав эту фразу.
Ему – жениться?! Новые дела!
– Сестры я вашей не видал ни разу!
– Я карточку ее для вас взяла.
Взгляните, вот…
– Я и глядеть не буду!
Семейка тоже! Чуть живой от них
ушел, и тотчас новую причуду
придумали… Какой же я жених!
И в мыслях не держал теперь жениться,
еще чего! И гол я как сокол.
Мне злоключений этих вереница
не по душе – и не к тому я шел!
Вы чересчур с сестрою теплокровны.
Учить ее еще куда ни шло,
жениться – нет!
– Вы ж косвенно виновны
в том, что у нас в семье произошло…
– Виновен? Я?!
– В огласке и позоре,
без сплетен ныне не прожить и дня.
– Шайтан ли вас доставил мне на горе!
– Прошу вас, не кричите на меня.
– Я ничего от вас не жажду, кроме
покоя: я исполнил все что мог!
– Что именно?
– К тому же в вашем доме
теперь меня не пустят на порог!
– Вы можете с ней тайно пожениться.
Я знаю как, придумала. Вы с ней…
– Вам надоела милая сестрица,
что вору запрягаете коней?
– Как можете вы! Разве непонятно,
что речь идет о жизни!
– Всё пройдет…
– Остались несмываемые пятна.
– Вот бестолковый до чего народ!
«Сенной базар» читали вы Тукая?
Все беды от невежества вокруг,
а вы, меня от дела отвлекая…
– Вы Рамию избавите от мук!
– И вправду: нет ума – считай калека!
– Я думала, вы чище и честней.
Да разве же спасенье человека
всех мыслей благородных не важней?!
Связала нас злосчастная цепочка,
не каждый волен в собственной судьбе…
Поступок – мера честности…
– И точка?
Я – личность!
– Всё вы только о себе!
Мужчина должен каждое ненастье
без робости встречать лицом к лицу.
Быть женихом – такое ли несчастье?
– Ну да, и зятем вашему отцу!
Благодарю покорно, не просите,
закончим этот странный разговор,
мы всё одно что воду носим в сите.
– Вы губите сестру!
– Каков укор!
Я в этот ад попал совсем случайно!
– Скажите, как вас можно уважать?
Ведь – уважают? Может быть, вы тайно
сестре моей поможете бежать?


Камиль глядел в окно, вспотев от жара,
с пылающей и тяжкой головой.
Во мгле – Сенного посреди базара, —
сверкнув селедкой,[54] встал городовой.
Могучий облик власти предержащей,
усы кошачьи и крутая стать
темнели в луже, под луной лежащей…
– Я вынужден и в этом отказать.
Я под надзором.
– Знайте, чудо века,
татарский просвещенный журналист,
сегодня вы убили человека!
– Неправда! Перед совестью я чист!
Камиль еще хотел сказать о праве
на исправленье собственной судьбы,
о том, что нас судить никто не вправе,
о том, что люди вовсе не рабы,
о том, что дремлет нация Тукая,
который о судьбе ее скорбит,
но не успел…
Легонько дверь толкая,
к собрату в номер заходил Сагит…
Он был навеселе и с мандолиной.
К груди ее прижавшая рука
держала штоф с наклейкою картинной
от шустовских заводов коньяка…
– Камиль, ты не один? Аллах, он с дамой!
Простите, я невольно помешал!
Я завершил рассказ, да-да, тот самый!
Взгляни, коньяк на свет янтарно-ал!
Марьям стояла слишком безучастно
для женщины, поправшей шариат.
Вдруг осознав, что всё вокруг напрасно,
шагнула, словно покидая ад…
– Лицо укройте!
– Всё уже случилось…
Пока она не скрылась за углом,
шаль снежная за нею волочилась
лебяжьим переломленным крылом…


1983

Работа, братцы, есть работа.
Но всё ли это взяли в толк?
Охота или неохота,
исполни свой гражданский долг.
Взяв курсовую у студента,
всю пресную, как толокно,
Хорезмов вышел с факультета,
поскольку выдалось окно.


На свете было все в порядке.
Шумел Вернадского проспект.
Цирк засиделся на посадке,
как неопознанный объект.
Вдоль яблонь университета
хрустела хрупкая листва;
была видна от парапета
вся полихромная Москва.
Над берегами из бетона
горизонтально, в полный рост
лежал, как бред Андре Бретона,
конструктивистский Метромост.


Хорезмов знал, что счастье – частность.
Но телом, кожей, всем собой
он вдруг почувствовал причастность
к Земле и бездне голубой!
И вот, стеклянными мазками
изобразив цветной витраж,
над золотыми Лужниками
Казань возникла как мираж…
Не помня о насущном хлебе,
мирские позабыв дела,
под звуки «Тафтиляу» в небе
она медлительно плыла.
В печаль пространство облекая,
как слезы матери близка,
над городом строкой Тукая
плыла вселенская тоска…


В космическом и звездном звоне
мираж мерцающий дрожал.
Мир, как пушинка, на ладони
героя нашего лежал.
В небесных переливах света,
вся – истина и тишина —
была живая речь поэта
пророчеством растворена.
Не дав себе отчета в чувстве,
Хорезмов понял, что всегда
он будет сознавать в искусстве,
что плачет в космосе звезда,
что сквозь природу человечью,
как это чувство ни зови,
он видит: Космос связан с Речью,
и Дух рождается в Любви…


У парапета встал автобус.
По всей площадке смотровой,
лишь только громко визгнул тормоз,
туристов разлетелся рой,
и говорливой в тон ораве,
эпохи создавая фон,
Высоцкого вслед Окуджаве
наяривал магнитофон.
Вносило долю беспокойства
экскурсовода ремесло.


К пруду китайского посольства
героя тотчас понесло…
Нес листопадную поземку
осенний ветер в шуме шин.
Пруд, словно врытый в грунт по кромку
гигантский глиняный кувшин,
в пример крутящимся колесам
в недвижной цельности лежал,
своим стальным и круглым плесом
седое небо отражал.


Он окружен был жизнью райской —
в ней копошились малыши.
За крепостной стеной китайской
не слышно было ни души.
Хорезмов на припеке этом,
где стыла строгая вода,
любил бывать еще студентом
в свои зеленые года.
Тогда уже с рублем в кармане
себя считал он богачом
и в розовом самообмане
не сознавал, что нипочем
мир не излечишь – ни шаманством,
ни очередностью асан,[55]
хоть брат убит был на Даманском
как дед – на озере Хасан.
Ему мерещилась нирвана,
где можно вечность провести…


Но после Чили и Ливана
рискнет ли кто произнести:
нигде мишенями для тира
уже не станут никогда
прекрасные мгновенья мира,
где дети, солнце и вода?


Того гляди – заварят кашу!
Уже прообразом невзгод
разбился о границу нашу
южнокорейский самолет,
повсюду слышатся укоры,
и раздражение, и крик,
женевские переговоры
зашли безвыходно в тупик…


Ложь, мерзость, злоба, окаянство…
Вплотную подошла беда.
Хорезмов ощущал гражданство
куда острее, чем всегда.


Однако часовая стрелка
звала долги отдать стране,
и цирка странная тарелка
вновь замаячила в окне.
Был день, и билось счастье в пульсе,
но угрожал им катаклизм…
Он два часа на пятом курсе
читал научный коммунизм.
– На семинар даются темы…
– Звонок! Какие темы?
– А?
Мария любят хризантемы.


– Мария?!
– Я сошел с ума!
Возьмите темы по конспектам!
Хорезмов сразу от дверей,
не глядя в рожицы студентам,
сбежал на кафедру скорей,
где сдал джинсовой лаборантке
академический журнал…
На тумбочке в литровой банке
стоял букет ушастых калл,
а рядом, умеряя в трансе
потрескиванье и трезвон,
как насекомое в коллапсе,
блестел хитином телефон…


Опять же в исполненье долга
над толоконной курсовой
дисциплинированно долго
сидел на кафедре герой,
но чудилась ему, тревожа,
Марии белая рука —
на ветвь осеннюю похожа,
тонка… Он вздрогнул от звонка,
рванулся к аппарату:
– Маша!
– Бонжур, Хорезмов, это Глеб.
Знакомая просила ваша
вам позвонить. Наверно, мне б
покорно извиниться надо:
переусердствовал, дразня…
Мария у меня.
– Неправда!
Не вер…
– Мария у меня.
– Зачем она у вас?!
– Однако!
– Как с ней поговорить?
– На кой?
Она устала как собака,
спит на диване в мастерской.
– Хочу ее увидеть!
– Очень?
Я, милый, тоже не бревно,
и с кем моя проводит ночи
подруга, мне не всё равно.
Ну погуляла, и вернулась!
С кем не бывает, с вами?
– Нет.
– Она всегда недолго дулась.
– А что со мной?
– А вам – привет.
Да, кстати, передать просила,
что прав какой-то там Тукай
в вопросах брака. Знанье – сила!
Пока, Хорезмов, не сникай!


…Любовь моя, касанье Божье,
случайный, тихий вздох небес…
Я упаду траве в подножье —
услышу шелестящий лес…
Есть невозможность постоянства,
но все живущие – родня…
Я – точка бедного пространства,
рассеянного в круге дня.


…Мне от тебя не надо воли,
боготворю твои уста…
Нет ничего прекрасней боли,
что искупляюще чиста…


Но страшно: мир, где плоть и камень,
где звездные твои черты,
висит, как деревце, веками
над бездной черной пустоты.


…Ты осенью дождем прольешься,
дроздом прикинешься весной,
зимой и летом обернешься
чертополохом и сосной…
Словам и снам уже не верю,
иначе не был бы живой,
но только осознав потерю,
я становлюсь самим собой.


…Любовь моя, касанье Божье…
Цвет вербы,
сумасшедший дрозд…
необжитое бездорожье
простора времени и звезд…


Герой не умер. Жизнь чревата
работой – и по самый май
он выбивал из ректората
командировку на Алтай.
Без лишней спешки и шумихи
среди журчания воды
он в желтых дебрях облепихи
искал прародины следы.
Таким в телецких пущах где-то
его над горною рекой
оставим среди скал и света.
Хорезмов заслужил покой…


…Любовь моя, ты можешь ранить,
предать во сне и наяву…
Тот, кто был мной, уходит в память,
но я, прости, еще живу…


Шумит ли дождь над рощей летом,
снега ль ложатся на жнивье,
я верю – нежностью и светом
приидет царствие твое,


пребудет чище и щедрее,
ведь на исходе бытия
тот, кем я стану, – он мудрее,
он искушеннее, чем я…


Минуя площади и зданья,
деревья, реки и мосты,
приходит он без опозданья
к Тебе и сроку немоты,


но даже он в земной дороге
зайдет за тот предел едва ль,
куда в надежде и тревоге
течет пронзительная даль…


1912–1983

Камиль перед набором, в суматохе,
где все бежали словно на пожар,
остановясь, почувствовал на вдохе,
что носа бы не подточил комар
в его решенье.
Уступив невежде,
женился бы, в конторе поседел?!
Но как же, если нация в надежде
ждет от него великих, славных дел?
Ей так необходимо возрожденье!


Но следом он почувствовал испуг.
В редакции царило возбужденье,
но слишком целомудренно вокруг
стояла тишина…


– Что сталось, люди?
Издателя живьем забрали в рай?
Персидский орден поднесли на блюде? —
Здесь перед вами побывал Тукай.
Стихи принес. Сам ходит еле-еле,
но закурил – как вымело всех мух!
Что за шайтан сидит в тщедушном теле,
что за могучий, непокорный дух!


Работает как лошадь, беспрерывно…
– Тукай у вас сейчас не частый гость?
– Глаза сияют! Кашляет надрывно,
прозрачный весь и светится насквозь!
Святой! Но к делу…
– Перевод из графа
Толстого. Я принес, как обещал.
– Вы обещали нам еще до штрафа.
Вас, видно, пристав мало настращал!
– На книге гриф: «Дозволено цензурой».
– Своя у нас цензура испокон!
Что русской зачтено литературой,
проходит снова тысячи препон.
Займусь-ка репортажами!
– Вы правы.
– Так, Троицк: малолетки-пареньки
печать с гербом из городской управы
нашли в глубоком омуте реки…
В набор!
Ишану – показали дулю!
Не стоит. Офицерская жена
чуть не убита: боевую пулю
в бою учебном дали. Чья вина?
Аресты в Томске: Бухараев, чада…
А это – под сукно я положу.
Ни штрафов, ни закрытий нам не надо.
Опять пройдет призывом к мятежу!


Покамест, засучив рукав и мучась,
искал редактор важный репортаж,
Камиль ушел. Его нимало участь
крестьянства, урожай, наличье краж
не волновали. Что ему за дело?
Кого-то судят – значит, поделом!
Он размышлял о том, как неумело
живет Тукай, что скрылся за углом
совсем недавно: даже мостовая
еще хранит тепло его следов…


Как часто Жизнь, поэтов убивая,
не оставляет безутешных вдов!
Ведь всё же, если б Женщина дарила
любовь поэту, он среди страстей
себя с надежным ощущеньем тыла
берег бы для жены и для детей,
поостерегся б лезть в иную драку,
боясь не за себя, а за Нее,
привык бы постепенно к полумраку
и, переждав тревожное житье,
писал бы с новой вдохновенной силой,
влюблен, любим, высоким духом тверд!
Его бы над разверстою могилой
вслед за женой оплакал весь народ!


Народ, конечно, гения оплачет,
но жизнь его телесная – пуста.
А почесть после смерти мало значит:
отчизна – Мать, но всё ж он сирота!
О внешности его – все слухи лживы,
пребудет он велик среди времен.
Поэты не бывают некрасивы!
В своем стремленье к Идеалу он
боялся тени сплетни или слуха,
ему был омерзителен порок!
Он болен был божественностью духа,
лишь потому остался одинок!
Ни в чем не признавая середины,
он твердо шел по звездному пути.
Тукай, Земля, Вселенная – едины,
вовеки он пребудет во плоти!


Он был застенчив под гротескной маской.
Теперь, когда уснет последним сном,
Отчизна бледной девушкой татарской
цветы возложит на могильный холм…


Так размышлял Камиль в минорном тоне,
когда увидел – друг его Сагит
в катящемся открытом фаэтоне
в радушном настроении сидит.
– Сагит, эгей! —
Остановилась лошадь,
копытом гладя камень мостовой…
– Куда?
– На Николаевскую площадь.
Садись!
– И правда, прокачусь с тобой!


Назад катились цепью каравана
озерная медлительная гладь,
то место, где близ берега Кабана
Тукаю будет памятник стоять,
за Рыбнорядской – угол Вознесенской,
Музуровские злые номера…
Звон раздавался от Богоявленской…
– Дал Бог мне собеседницу вчера!
Ты отчего-то удалился сразу,
как будто свыше получил сигнал.
Меня – женить хотела по заказу!
Ушла, ты видел…
– Я ее догнал.
– Как, ты?!
– Конечно. Глянул – ужаснулся,
такое было бледное лицо,
что я решил – утопится, метнулся,
догнал, как только вышла на крыльцо!
Решил все ж проводить ее до дома.
– А мандолина?
– В дворницкой, цела.
– Так что, она тебе была знакома?
– Ни боже мой! Она как снег бела,
поведала мне, путаясь и плача,
что горю их ничем нельзя помочь…
– Ах, Рамия! Такая незадача!
– Да мы ее украли нынче в ночь!
– Ты что, с ума сошел?!
– Она сказала,
что я – хранитель-ангел. Так, мой свет!
– Но как же?
– Проводили до вокзала,
там выправили скоренько билет
и – подсадили до Москвы в курьерский!
– Куда ж она потом?
– К моей сестре.
Я дал записку.
– Но какой же резкий
случился поворот в ее судьбе!
– Да и в моей, мой свет! Она – прекрасна!
Какая-то пронзительность в глазах!
Ты не помог ей, случаем, напрасно,
влюбился б, покарай меня Аллах!
Всех пери нынче счел бы за уродин,
готов по углям побежать босой!
Вот карточка. Глаза! Черней смородин!
Коль надо, подпояшется косой!
Хотя в вагон садилась с детским страхом —
не пропадет, разумна и смела!


Я сам поеду к ней, клянусь Аллахом!
Вот, светик мой, такие-то дела.
Не упустил свое ты счастье часом?
Утерли мы насильникам носы!
Нас не учить джигитским выкрутасам! —
сказал Сагит и закрутил усы.


Камиль сошел…
По улице Грузинской
катил, как зачарованный, трамвай,
в саду листва с печалью материнской
шептала, восседал Бакыр-бабай.
Пред человеком, праздным и беспечным,
но огорченным слабостью своей,
казался он незыблемым и вечным
среди дождя, тумана и ветвей…


– Вот человек, который, проникая
в суть бытия, присел здесь навсегда!
Увижу ли я памятник Тукаю?
Всё прочее – мгновенье! ерунда!
Мы – к вечному стремимся!
Мимолетно
пройдет любовь, а бронзе – жить века!


Сидел Державин в кресле безответно.
Стило держала темная рука.


…Туман дождя, окутывая зданья,
в пространстве и во времени течет…
Меняет улиц и садов названья,
уничтожает их наперечет,
серпов,
крестов сползает позолота,
в тумане растворяется листва,
в туман уходят речки и болота,
Камиля еле слышные слова…


Но, сквозь туман и дымку возникая,
над купами, среди лучистых звезд
жива звезда бессмертия Тукая
над черным монументом в полный рост!


Звезда жива.
Земля на грани смерти.
Всё во Вселенной сущее – родня.
Он – Человек. Я за него в ответе,
как он всегда в ответе за меня.


Шумит вода, стекая в водостоки,
бежит ручьями в дальние поля,
в корнях деревьев застывают соки,
уже к зиме готовится земля…


Я слышу, как в земле вздыхает семя,
томясь неясным будущим своим,
и бьется пульс, отсчитывая время,
где мы живем в родстве со всем живым.

1983

Владимир Яранцев
НЕ СПИ НА ЗАКАТЕ

«Поэта далеко заводит речь», – сказала однажды Марина Цветаева. Что же, Равиля Бухараева речь заводила на запад и подальше цветаевской Чехии, через Венгрию и Германию – в Англию. А на востоке – доводила до Алтая, Японии и Австралии. В другом же, не географическом, измерении речь поэта, рожденного почти в сердце Евразии, в Казани, порой достигала и горних высот. Но разве в «империализме» широт-долгот и небесных сфер цель завоеваний поэта, чье слово должно быть первой и последней инстанцией духа?

Равиль Бухараев – очевидный пример поэта, сначала переживающего и только потом выговаривающего свои переживания, чувства. Не всегда до конца и не всегда «земным» языком, синтаксисом, логикой. Но иначе он не умеет, ибо тогда будут просто география и просто метафизика. Иначе была бы другая книга, а не эта, выстроенная по «широте-долготе» чувства, вынужденного снисходить с горнего до земного. И то – снисходить только потому, что здесь, во всем земном, жил его погибший сын, да и он сам – в погибшей стране по имени СССР. Длящееся же почти два десятка лет его пребывание в Европе – интересная попытка поэта обжить неведомые ему земли. Попытка становится пыткой, так как он ежемгновенно жаждет отклика своему чувству. Но не всегда слышит в ответ нужный тембр или звук, и потому строит стихи из того, что услышалось.

Итак, ломая хронологию, Равиль Бухараев начинает свою книгу стихов разных лет с самых недавних – 2003–2005 гг., где доверяет только чувству, поскольку речь и так знает свой земной и небесный путь. Особенно когда поэта постигла тяжелая утрата – смерть сына Василия. И тогда речь ведет поэта не куда-нибудь, а в «казанские снега». Потому что дома, в житейском смысле, нет как нет и страны, лежащей «в развалах бурелома». «Снега» же – это белизна в чистом виде, холод и ожог боли. Всё то, что сближает земное с высшим:


Когда вернусь в казанские снега,
мы разглядим друг друга в свете Бога,
и я пойму, о чем была туга,
и я пойму, зачем была дорога…

Дорога – вот чем живет поэт, что не дает ему покоя. В ней и вина, и беда, и стезя поэта, его покаяние, исповедь, Библия и Коран. Ей покорны все города и маршруты любой сложности и древности. Это может быть Венеция, в которой Василий так и не побывал, но где так легко достать до неба —


Где витает в забвении веса,
сердцу ясная, но не уму,
светловзорая тень василевса
в золотом византийском дыму…

Поделиться:
Популярные книги

Адвокат Империи 3

Карелин Сергей Витальевич
3. Адвокат империи
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Адвокат Империи 3

Поющие в терновнике

Маккалоу Колин
Любовные романы:
современные любовные романы
9.56
рейтинг книги
Поющие в терновнике

Адвокат вольного города 3

Кулабухов Тимофей
3. Адвокат
Фантастика:
городское фэнтези
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Адвокат вольного города 3

Морской волк. 1-я Трилогия

Савин Владислав
1. Морской волк
Фантастика:
альтернативная история
8.71
рейтинг книги
Морской волк. 1-я Трилогия

Охота на попаданку. Бракованная жена

Герр Ольга
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.60
рейтинг книги
Охота на попаданку. Бракованная жена

Случайная свадьба (+ Бонус)

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Случайная свадьба (+ Бонус)

Неудержимый. Книга IX

Боярский Андрей
9. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга IX

Ведьмак (большой сборник)

Сапковский Анджей
Ведьмак
Фантастика:
фэнтези
9.29
рейтинг книги
Ведьмак (большой сборник)

Неудержимый. Книга XXII

Боярский Андрей
22. Неудержимый
Фантастика:
попаданцы
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XXII

Стеллар. Трибут

Прокофьев Роман Юрьевич
2. Стеллар
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
8.75
рейтинг книги
Стеллар. Трибут

Идеальный мир для Лекаря 20

Сапфир Олег
20. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря 20

Мымра!

Фад Диана
1. Мымрики
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Мымра!

Курсант: Назад в СССР 7

Дамиров Рафаэль
7. Курсант
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Курсант: Назад в СССР 7

Вечный. Книга III

Рокотов Алексей
3. Вечный
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Вечный. Книга III