Партизанская богородица
Шрифт:
Уж как рада была она, когда Саня насупротив братана поднялся. Хотела и она слово вставить, да не посмела в мужской разговор встревать. Только никто Саню не поддержал. Все согласились с братаном. Семен Денисыч — уж ему-то куда, старому! —первый голос подал: «Дельно говоришь, Серега. Прутик каждый переломит, а ты попробуй метлу переломи!» Лешка Мукосеев только что не в пляс пустился: «Даешь Бугрова!» Даже Корнюха и тот не подумал, каково ей — Палашке — там будет... одной девке среди чужих мужиков...
Палашке
А мужиков всех сон сморил. Только Корнюха временами шевелился и постанывал — видать, тревожила рана. Наконец, и он затих.
Ночь была на редкость теплая. Дерюжку, укрепленную над шалашным лазом, не спускали. Неподалеку соткнули концами три головни, которые курились, отпугивая комаров.
Палашка лежала навзничь, голова у самого лаза. Яркая-яркая звезда — Палашка не знала ее названия — горела над верхушкой сосны, как свеча на рождественской елке. Гнутый прут дыма, раскачиваемый чуть приметным ветерком, временами заслонял звезду. Палашка перекатывала голову по жесткой, набитой сеном подушке, вызволяя звезду из-за сизой пелены дымка...
Кто-то из спящих поднялся и осторожно, стараясь не задевать шуршащие ветви, выбрался из лаза. Шагнул в темноту, остановился за шалашом, против Палашкиной постели. Стоял молча, неподвижно, видимо, прислушивался.
Палашка знала, что это он — Санька. Знала, что он ее позовет. Знала, что она выйдет к нему... Кровь ударила в голову. Она слышала гулкий стук своего сердца и ужасалась, что стук этот поднимет всех спящих...
Он позвал: «Палаша!..» Тихо, чуть слышно. А может, это только почудилось?.. Нет! Если и почудилось, значит, услышала, как он подумал.
И, думая только о том, как бы неслышно выбраться из шалаша, она подтянулась в комочек, бережно спустила на устланный мягкой хвоей пол босые ноги и, изогнувшись, бесшумно выскользнула в синюю ночь.
— Палаша!
И уже никого не было на свете, кроме их двоих...
Они шли куда-то в синюю темень. Роса холодила босые ноги, хрусткие сучки кололи подошвы. Она не слышала и не чувствовала ничего, кроме его большого и сильного тела, обжигавшего ее... Она не слышала его горячих бессвязных слов, как не слышала и своих, столь же бессвязных...
Он поднял ее на руки, стиснул так, что она застонала, и, не выпуская ее, опустился, почти рухнул на землю...
Руки его становились все нетерпеливее и грубее.
— Саня!.. Не надо... Саня! — выдохнула она, собрав последние силы.
— Палаша!..
— Нет... нет!.. Не сейчас... потом... потом... — а у самой трепетала каждая жилка.
Он грубо сдавил ее, и это придало ей сил.
— Пусти! Не хочу... не хочу быть только бабой!..
И она с силой уперлась ему в грудь.
— Уходи тогда! Не томи! — почти со злобой бросил он.
Тогда она сказала уже с сознанием своего превосходства:
—
Он снова обнял ее плечи, но уже бережно и нежно.
— Палаша!..
— Санька!.. Дурной!.. — ласково и грустно сказала она, обнимая и целуя его голову. — Ну пойми ты... нельзя нам сейчас... Не хочу я от вас отстать... А куда мне с брюхом?.. Ты потерпи... Уж как я тебя любить буду!..
Теплая, почти летняя ночь
Вчера у Вепрева был трудный разговор с командиром отряда поручиком Малаевым.
— Красный душок не выветрился! — сказал Малаев, когда Вепрев настоятельно просил его поручить исполнение приговора другому. — А клялись служить герой и правдой!
При этом набрякшие кровью веки почти сомкнулись, оставя только узенькие щели на месте глаз, от углов большого рта поползли морщины, и лицо его, и так не отмеченное привлекательностью, стало похожим на морду готовящейся укусить собаки.
«Может хлопнуть, сволочь»... — подумал Вепрев, глядя сверху вниз на коротенького поручика, и сказал как только мог спокойно:
— Я боевой офицер, мне это еще непривычно.
— А я тыловая крыса! — вскипел Малаев.
И снова Вепрев почувствовал, что смерть прохаживается где-то совсем рядом.
На этот раз обошлось.
Но было ясно, что Малаев насторожился, и теперь малейшая оплошность вела к провалу. Не просто рискованной была вызвавшая подозрение Малаева щепетильность, она могла обернуться гибелью для задуманного дела.
Весь остаток дня на марше и ночью, ворочаясь на сеновале, под дружный храп бойцов своего взвода, Вепрев не раз возвращался в мыслях к разговору с Малаевым.
И каждый раз говорил себе, что иначе поступить он не мог.
Партизан, а может быть, и не партизан (суд у Малаева короток, а следствие того короче), не старый еще крестьянин с простодушным скуластым лицом, молча принял весть о смерти. Только посмотрел на Малаева откровенно, не тая во взгляде ни ненависти, ни презрения. Также посмотрел и на Вепрева... Выполнить распоряжение Малаева — значило подтвердить, что вправе был этот крестьянин одним аршином мерить обоих...
«Все равно расстреляют. Этим ему не помогу».
Это была правда. Но — лживая правда.
И Вепрев почувствовал до нутра души, что принять эту правду — значит предать правду настоящую, правду большую, ту, за которую только и стоит отдавать жизнь, как отдает ее этот молчаливый крестьянин. И понял, что если завтра придется снова выбирать между двумя этими правдами, то он опять выберет настоящую.
Завтра... да, завтра может представиться такой случай... но он станет и последним. Для Малаева двух будет вполне достаточно...