Полынь
Шрифт:
— Дура: согласилась жить не расписавшись.
— В Максимовке он с директоровой дочкой, говорят, живет.
— Ты, Клавка, злишься, что Лешка тебя не взял…
За деревней она свернула с большака и вскоре по едва виднеющейся тропинке вошла в разросшийся подлесок. С тихим и грустным шелестом молодой листвы качались на ветру орешники, зелено просвечивали молодые осины. Маша села на холодную землю, прислушалась. В вершинах свистел ветер и громко кричали вороны. Земля не грела, а стыла комкасто под ее коленями. Так и просидела до вечера. Было зябко, темно и страшно,
Плохо соображая, натыкаясь на кусты, царапая руки и ноги, прямиком пошла к деревне. На опушке бесился, крутил вешний ветер, разъяренно рванул с головы платок.
С той стороны деревни, около клуба, тихонько пиликала гармонь Игоря Черемухина. «Я оттанцевалась. Одна. Все смеются», — мельком подумала Маша. По деревне вспыхивали огни, но в окошках их хаты было темно, они пугали. Перелезла через изгородь, по картофелищу подошла к хате и, не отдавая себе отчета, шагнула в покосившиеся воротца хлева. Телка соседей (попросили место в хлеву), заслышав знакомые шаги, обрадованно, призывно промычала. Маша неторопливо подложила ей сена, погладила мягкую, атласную шерстку на лбу, — телка покорно нашла руку, лизнула благодарно.
Плохо сознавая, что делает, она с деревянного крюка сняла веревку, стала на скрипучий ящик и накинула ее на выступ стропила в низкой крыше. Она влезла шеей в петлю, чувствуя, как та остро похолодила кожу, — в запрокинутое ее лицо в прореху крыши заглядывала ранняя робкая вечерняя звезда. «Ну, все…» Приготовившись оттолкнуть ступнями ящик, услышала громкий размах крыльев старого петуха, а спустя мгновение и его яростный, клекотный крик. Петух не пел с прошлой зимы, хворал, а теперь он ожил и заорал напропалую. И, словно разбуженная его криком, Маша глубоко вздохнула, почувствовав, что сильно хочет есть; сняла веревку с шеи и со стропила, слезла с ящика и торопливо вышла из хлева на ветер. Весна, трудная и прекрасная, звала ее к себе со своими делами и заботами.
Ветер усиливался, стонал и плакал в ожившем саду, уходил в поля, наполняя мир неумирающей бодростью.
Время шло. Маша жила одна в своей хате. Все, что было с ней, начало понемногу забываться, тускнеть.
Лешка однажды вечером неожиданно появился с пол-литрой в кармане и в той своей красной, но уже блекло выгоревшей зазнобушке-рубахе. Хмурый и вялый, он боком приблизился к столу и сел, оглядываясь с удивлением вокруг, точно видел это впервые.
Он сильно похудел и был небритый.
На проулке играл на гармони Игорь Черемухин; девичий голос пел частушку:
Я по милом не скучаю. Я по нем не сохну…В окне о стекло билась большая зеленая муха, зудела, как отклеившаяся бумага на ветру. А Лешка думал, что это он бьется головой об стену, пробивая себе дорогу к какой-то новой, неведомой, прекрасной жизни — и все напрасно…
С Ириной у него не складывалось, туда больше не тянуло. И здесь сидел, понурив голову, неясно улыбался, встречаясь с бывшей
Маша суетилась, собирая на стол вечерять. Лицо ее горело, в ней боролось столько чувств, что боялась выдать себя.
Она пошла за водой на колодец. Возвращаясь обратно, опустив на землю ведра, прижалась к плетню. В окне была видна голова Лешки. «Пришел… Может, с повинной, угождай, угождай — останется». Другой голос шептал: «А гордость? Растоптала!» На проулке шибче заиграла гармонь, знакомый девичий голос затянул нежно и бездумно:
Золотая, золотая, моя золотиночка…Переставляя плохо слушающиеся ноги, она пошла в хату. Лешка сидел все в одной позе — покорный. Был он смятый, слинялый, словно сорванный с дерева осенний лист. Такого жалеть бы, простить бы все, забыть… Забыть? Любовь растоптал. Домой, бывало, бежала с поля точно угорелая — для семьи старалась, надеялась… Получился мертвый выкидыш. Думала: кончено все, а любовь не прошла — под сердцем еще теплится.
— Садись, Маня, — Лешка откупорил бутылку, разлил по рюмкам.
Она, присев на стул, неуверенно потянула к себе рюмку. Гармонь утихала в другом конце деревни. В раскрытое окно от речки ворвался хор лягушиной музыки.
— Интересная ты стала, — залюбовался ее лицом, потянулся поцеловать, но не удалось.
— А ты, Леша, как живешь? — спросила она тихонько.
— Так… Серединка на половинку, — глядел в пол сосредоточенно, словно что-то старался увидеть. — О разводе с ней думаю.
— Что же?
— Не светит мне тот берег.
— А какой светит?
— Не знаю, — помолчал, разглядывая искрящуюся в рюмке водку. — Я люблю свободу. Ты знаешь. А она, Ирина, слишком тонкая…
— Красивая.
— А ты откуда знаешь? — насторожился Лешка.
— Наши… видели…
— Красота не кепка: не наденешь. Пей!
— Не проси, не буду.
Лешка налил себе новую рюмку. Все жужжала около стекла муха, в растворенную дверь натягивал бодрящий холодок вечера. От куста сирени в огороде пахло любовью. На мосту, близко, опять заиграла Игорева гармонь. Пела частушки Вера, но слов нельзя было разобрать.
Лешка, прислушиваясь, спросил:
— С кем Верка теперь встречается?
Она не удивилась — в этой оголенной простоте был весь Лешка. И такого она любила.
На стене равнодушно ходил по своей бесконечной дороге часовой маятник. Стрелки уже скрестились на двенадцати. Было поздно, по деревне гасли огни, и от клуба не доносилось ни звуков гармони, ни припевок.
— И как же ты думаешь дальше? — спросила Маша испуганным голосом: хотелось его удержать и боролась за свою гордость.
Лешка, не отводя глаз, долго смотрел на ее тугие сильные ноги. Сказал уклончиво:
— Там увидим… — и тихо, упрашивающе: — Поздно, Мань, стели.
С ужасом она видела, как он снял рубашку, майку. Таким до боли дорогим, знакомым пахнуло от его сильного красивого тела, что у нее закружилась голова, задрожали колени. Донеслось, как во сне: