Последний сейм Речи Посполитой
Шрифт:
– Это "друзья", "альянты". Вижу, капитан, у вас руки чешутся, засмеялся Гласко.
– Мне запах альянтского мяса знаком, - ответил Заремба, разглядывая солдат волчьим взглядом.
– Рослые, однако, парни, на подбор, и одеты с иголочки.
– А что самое странное, за все платят чистоганом, - вставил Качановский.
– Это здесь, под боком у короля, у сейма, у иностранных послов, по строгому приказу свыше. А поезжайте-ка за кордон, там насмотритесь таких бесчинств и насилий, что волосы дыбом встанут. Видал я около Каменца целые округи, где даже зеленя вытаптывались и травились, где встретишь только разрушенные избы да где каждый поплатился или здоровьем, или имуществом. И, главное, разрушают часто не по нужде, а
– Давно так эти егеря маршируют по улицам?
– спросил Заремба у Гласко.
– С тех пор, как начался сейм. Торчат на заседаниях, "охраняют" депутатов от всяких "случайностей". "Мировские" и литовская гвардия несут службу только при короле и канцеляриях, и то без штыков и боевых патронов, - дернул он сердито свои усы и сжал в руке саблю.
– А нянчат нас по-своему: семнадцатого июля, когда вносился на обсуждение проект союзного договора, я видел своими глазами, как артиллеристы подкатывали пушки и направляли прямо на замок, как канониры ставились с зажженными фитилями, как Раутенфельд задирал нос перед королем, а егеря, со штыками наперевес, выталкивали публику из зала заседаний!
– Можно было наглотаться позору и злобы на всю жизнь, - проговорил тихо Заремба.
– Хватит этого на века, для целых поколений. А теперь, господа, - молчок!..
Они очутились перед двухэтажным каменным домом, в котором помещался большой погреб и ресторан Дальковского, и, пройдя широкую мощеную подворотню, вошли в сводчатый большой зал.
Там было шумно, как на ярмарке, и почти темно от дыму. За длинными столами, вдоль стен, публика попивала вино, развлекаясь при этом громкими разговорами. За стойкой, уставленной металлическими кубками, стеклянной и фарфоровой посудой, царила полнотелая мадам с лицом, как месяц в полнолуние, и с грудями, словно два каравая хлеба; коралловые серьги свешивались у нее до самых плеч. Она вязала чулок, считая вполголоса петли, но ее острый взгляд бегал быстрее, чем спицы, и то и дело тонкий голосок ее подгонял прислуживающих молодчиков и мужа, который, в зеленом переднике и черной ермолке на голове, худой, тщедушный, забитый, встречал входящих, кланялся, усаживал их на места, читал, как по нотам, меню и кричал через окошко на кухню.
Гласко потребовал отдельную комнату. Пришлось, однако, удовольствоваться лишь отдельным столом, который нашелся в одной из комнаток с окном во Двор.
– Свежая навага! Щука с шафраном! Линь в капусте! Пирожки ленивые! декламировал хозяин, ощупывая гостей пронырливыми глазами.
– Глядите-кось, пятница и сюда уже успела доехать, - с комичным огорчением крякнул Качановский.
– Мне подай постный обед, - скомандовал гласно.
– Я тебе не какой-нибудь лютеранин.
– Мне что постное, что скоромное, все равно, лишь бы с бургундской подливкой.
– А мне подай своих куропаток. Я не держусь предрассудков, - решил Заремба.
– Да не забудь селедку и водочки!
– напомнил Качановский.
Хозяин справился быстро, но, когда они принялись есть, не переставал жужжать у них над ушами.
– Соус к щуке по рецепту кухмистера его светлости, английского...
– Потому-то воняет лягушачьей икрой, - попробовал осадить его капитан.
– А куропатки из Подлясья! Что за душок-то! Натерты имбирем.
– Так ступай, сударь, слопай сам черта лысого в шафране и не мешай нам!
– обрушился на него Гласко и повернулся к Качановскому, который уписывал за троих и пил за десятерых.
– Помни, сударь, меру. По такой жаре еще в дороге карачун схватит.
Качановский рассмеялся над этим предостережением, выпил до дна все, что было на столе, и выбежал в зал, где увидал каких-то знакомых.
– Через полчаса будет уже знаком со всеми.
– Такой общительный? Счастливый характер.
– Увидите, какие принесет новости. Он у любого из-под сердца выудит всякий секрет,
– Ясинский хвалит его, только советует быть с ним поосторожнее.
– Чего он стоит, спросите, сударь, Дзялынского, - проговорил шепотом Гласко, наклоняясь над столом.
– На Онуфриевской ярмарке, в Бердичеве, за одну неделю сыпнул в нашу казну больше пяти тысяч дукатов. Так забавлял публику шуточками, смехом да рюмкой, что еще шляхта его на руках носила. А если у кого не было при себе денег, должен был давать натурой. Целый склад набрал кож, холста, свинца, не считая изрядного табуна лошадей. Командир не может нахвалиться. И у женщин тоже пользуется успехом...
– Кажется, однако, умеет иногда выкинуть фортель...
– Иной раз сам не могу прийти в себя от удивления. Интересно, какой он фокус устроит Ожаровскому?
– Выветрится у него этот курятник из головы. Разве время сейчас для таких фокусов!
– Дал слово, и я уверен, что что-нибудь смастерит. Находчивости у него не занимать стать.
Заремба отвечал все более и более кратко, занятый разглядыванием публики, благо, через раскрытую дверь была видна целая анфилада заполненных гостями комнат. Несколько депутатов сейма сидели вдали, занятые негромким разговором. Гласко назвал их фамилии, прибавив презрительно:
– Те, что всегда голосуют с большинством... В Париже таких называют "болотом", - пояснил он, наполняя рюмки.
– А что слышно в сейме?
– Все то же: каплуна делят, - он оглянулся на красные кунтуши депутатов.
– Ноги ему уж отрезали, крылья обкорнали, грудинку обглодали, остался только огузок, а лакомкам все мало, - протягивают лапу за тем, что осталось...
– Позарились на легкое. Дальше не пойдет им так гладко.
– А кто же им помешает. Посмотрите-ка, сударь, что творится в оторванных воеводствах: балы, ассамблеи, торжественные приемы вскладчину губернаторам, благодарственные адреса. Ведь вот в Житомире после присяги новой государыне шляхта пировала на балах целую неделю! В Познани Меллендорфу пришлось влезть в долги за напитки, столько народу съехалось выражать верноподданнические чувства. В других местах то же самое. А тут, в Гродно, в сейме продают уже отчизну в розницу, на фунты, живым весом. Если б не вера в успех наших планов, так я б себе пулю в лоб пустил, - угрюмо бормотал он.
Заремба молчал, охваченный тоской, которой не могло разогнать даже вино. Время от времени оба заглядывали друг другу в глаза, до самого дна озабоченных душ, и пили рюмку за рюмкой, как бы для того, чтобы забыться.
Кругом звенели бокалы, шумели веселые голоса и шли такие горячие споры, что стены дрожали. Все комнаты были уже переполнены до краев, а новые гости все прибывали и прибывали.
Мешались друг с другом в толпе, как горох с капустой, воеводские кунтуши, фраки, чамары, синие куртки военного покроя, холщовые дорожные плащи, духовные рясы, кой-где даже мещанские полукафтанья, засаленные и потертые, так как публика была всякого разбора; все ели, пили и говорили громкими голосами. В конце концов не хватало уже столов и стульев, гости толпились в проходах, отталкиваемые с места на место, так как то и дело кто-нибудь протискивался или просто вертелся в толпе: какой-нибудь сборщик подаяний бренчал кружкой; седой еврей-фактор в бархатной ермолке и атласном кафтане, опоясанном красным шарфом; официанты, разносившие кушанья и напитки; длинноволосый богомолец с кривым посохом и подвешенной на бечевке тыквой, обвешанный медяшками, потертыми о гроб господень, продавал сувениры из раковин, сочиняя при этом всякие небылицы; венгерец, расхваливающий ломаным языком свою помаду, масла и чубуки; наконец, собаки, путавшиеся под ногами, начинали грызться и визжать; возникал какой-нибудь спор, или какой-нибудь сердитый шляхтич стучал кулаком по столу, так что звенела посуда...