Потоп
Шрифт:
И Кмициц, и она склонили головы и, закрыв лицо руками, стояли рядом на коленях. У обоих сердце билось так, что они слышали его биение…
Наконец пан Андрей первый сказал:
— Да славится имя Господне!
— Во веки веков! — вполголоса ответила Оленька.
И больше они не говорили. Тем временем ксендз вышел говорить проповедь. Кмициц слушал его, но, несмотря на все усилия, не слышал и не понимал.
Так вот она, его желанная, по которой он тосковал целые годы, которая всегда была в его мыслях и сердце! Она была теперь тут, подле него…
И он чувствовал ее рядом
— Оленька, Оленька со мной, — говорил он себе. — Бог повелел нам встретиться в костеле после разлуки. — И мысли его беспрестанно повторяли это имя: «Оленька, Оленька!..» То ему хотелось плакать от радости, то охватывало его лихорадочное желание благодарить Бога молитвой, наконец, он перестал сознавать, что с ним и где он.
А она по-прежнему стояла на коленях, закрыв лицо руками.
Ксендз кончил проповедь и сошел с амвона.
Вдруг перед костелом послышалось бряцание оружия и конский топот. Кто-то крикнул на паперти: «Ляуда возвращается!» — и в храме поднялся шум, шепот, наконец, громкие восклицания:
— Ляуда, Ляуда!
Толпа всколыхнулась, глаза всех устремились к входным дверям.
В этих дверях показались вооруженные ляуданцы и вошли в костел. Впереди их, звеня шпорами, шли пан Володыевский и пан Заглоба. Толпа расступилась перед ними, а они, пройдя через весь костел, опустились на колени перед алтарем, помолились и вошли прямо в ризницу. Ляуданцы остановились посреди костела, ни с кем не здороваясь ввиду святости места.
Ах, что за вид! Грозные лица, загоревшие от ветра, исхудалые от военных трудов, изрубленные саблями шведов, немцев, венгерцев, валахов. Вся история войны, вся слава христолюбивой Ляуды была написана на этих лицах. Вот угрюмые Бутрымы, вот Стакьяны, Домашевичи, Госцевичи, но всех понемногу. Едва лишь четвертая часть вернулась из тех, что ушли под командой Володыевского…
Сколько женщин тщетно искали своих мужей, сколько старцев своих сыновей. В толпе раздался плач: ибо плакали от радости и те, что увидели своих близких. Во всем костеле слышались рыдания. Временами чей-нибудь голос громко выкрикивал дорогое имя, но тотчас же смолкал; они стояли, покрытые славой, опираясь на свои мечи, но и по их глубоким рубцам скатывались на усы слезы.
В это время у дверей ризницы раздался звон колокольчика; шум утих. Все опустились на колени. Вышел ксендз служить обедню, за ним вышли в стихарях пан Володыевский и пан Заглоба.
Началась обедня.
Но ксендз, видимо, тоже был взволнован, и, когда повернулся в первый раз, чтобы провозгласить «Dominus vobiscum» [68] , голос его дрожал; когда он стал читать Евангелие и воины вынули сабли из ножен в знак того, что Ляуда всегда готова защищать веру, в костеле стало светло от блеска стали, — он с трудом дочитал Евангелие.
68
Господь с вами (лат.).
При всеобщем воодушевлении была пропета благодарственная молитва.
В костеле стало тихо. Ксендз в задушевных словах приветствовал сначала вернувшихся солдат, потом объявил, что сейчас прочтет во всеуслышание королевскую грамоту, привезенную полковником ляуданского полка.
Стало еще тише. И вот в костеле раздался громкий голос:
— «Мы, Ян Казимир, Божьей милостью король Польский, великий князь Литовский, Мазовецкий, Прусский и пр., и пр., и пр. Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь!
Как бесчестные злых людей проступки против престола и отчизны, прежде чем быть судимы на небесах, достойны возмездия и в сей жизни, так равно справедливо, чтобы добродетель не оставалась без награды, ибо, украшенная ею, подаст она потомству пример, подражания достойный.
А потому объявляем всему сословию рыцарскому, всем военным и гражданским чинам, людям всякого звания и достоинства, а также всем жителям Великого княжества Литовского и нашего староства Жмудского, что, какие бы преступления ни тяготели над весьма нам любезным паном Андреем Кмицицем, хорунжим оршанским, — все преступления сии, ради его великих заслуг и славы, должны из памяти людей исчезнуть, нимало не умаляя ни славы, ни чести помянутого хорунжего оршанского».
Тут ксендз перестал читать и взглянул на скамью, где сидел пан Андрей; тот привстал на минуту, но затем снова сел, опустил на край скамьи свою измученную голову и закрыл глаза, точно от слабости.
Все стали смотреть на него, все уста шептали:
— Пан Кмициц! Кмициц! Там, возле Биллевичей!
Ксендз сделал знак рукой и продолжал среди глухой тишины:
— «Сей хорунжий оршанский в начале несчастной войны со шведами хотя на сторону князя-воеводы виленского и стал, но не из личных целей, а из искренней любви к отчизне, в заблуждение внушениями сего князя введенный, что-де к спасению отчизны есть одна дорога, по коей-де он, князь, и идет.
Прибыв к князю Богуславу, который, изменником его считая, все свои преступные против отчизны замыслы ему открыл, он, хорунжий оршанский, на особу нашу руки поднять не только не обещал, но самого князя с оружием в руках схватил, чтобы отомстить за нас и за обиженную отчизну».
— Боже, милостив буди мне, грешной! — воскликнул женский голос тут же возле пана Андрея. В костеле послышался шепот изумления.
Ксендз продолжал читать:
— «Князем Богуславом раненный, от болезни оправившийся, поехал в Ченстохов и там собственной грудью святое место защищал, всем пример мужества и стойкости подавая. Там же, с опасностью для жизни, самое большое осадное орудие неприятеля взорвал, при совершении коего опасного дела был схвачен и жестоким врагом к смерти приговорен, а перед тем огнем пытаем…»
То тут, то там в костеле послышались женские рыдания. Оленька тряслась, как в лихорадке.
— «Но и из сей бездны изволением Царицы Небесной спасенный, к нам в Силезию направился и во время возвращения нашего в любезную нам отчизну, когда коварный враг засаду нам готовил, упомянутый хорунжий оршанский сам-четверт на всю вражескую силу бросился, особу нашу спасая. Изрубленный и рапирами исколотый, в собственной своей рыцарской крови плавая, поднят был замертво с побоища…»