Потоп
Шрифт:
— Иначе быть не может! Пойду через две недели, но не теперь. Пусть будет что будет! Не я привел Ракочи! Не могу! Что слишком, то слишком… Мало ли я натерпелся, намаялся, мало ли бессонных ночей провел на седле, мало ли пролил своей и чужой крови? И вот награда за это! Не будь еще этого письма, я пошел бы; но оба они, как нарочно, в одно время: точно для того, чтоб причинить мне большую скорбь. Пусть мир рушится, а я не пойду! Отчизна не погибнет в эти две недели, и, видно, Божий гнев над нею — помочь ей выше сил человеческих! Боже! Боже! Русские, шведы, пруссаки, венгерцы, семиградцы, валахи, казаки — все зараз! Кто даст им отпор? О Господи!
Вдруг совесть схватила его за волосы, и он задрожал всем телом: показалось ему, будто он слышит какой-то плывущий с самого свода небесного великий голос, который говорит:
— Вы оставили личные дела? А ты, несчастный, что делаешь в эту минуту? Ты превозносишь свои заслуги, а когда пришла первая минута испытания, ты, как норовистый конь, становишься на дыбы и кричишь: «Не пойду!» Гибнет родина-мать, новые мечи пронзают ее грудь, а ты отворачиваешься от нее, не хочешь поддержать ее, гонишься за собственным счастьем и кричишь: «Не пойду!» Она простирает окровавленные руки, она уже падает, лишается чувств, уже умирает и в последний раз зовет: «Дети! Спасайте!» А ты ей отвечаешь: «Не пойду!» Горе вам! Горе такому народу, горе Речи Посполитой!
Волосы дыбом стали на голове пана Андрея от страха, и все его тело стало дрожать, точно в лихорадке… Вдруг он пал ниц на землю и не говорил, а кричал в ужасе:
— Господи, не карай! Господи, помилуй нас! Да будет воля Твоя! Я пойду, пойду!
Потом некоторое время он лежал молча на земле и рыдал, а когда поднялся наконец, лицо его было полно безропотной покорности и спокойствия…
— Господи, не удивляйся, что скорблю я душой, ибо был я на пороге счастья. Но да будет так, как Ты повелеваешь! Теперь я понимаю, что Ты желал испытать меня и потому поставил меня как бы на распутье. Еще раз да будет воля Твоя! Я уже не оглянусь назад! Тебе, Господи, я приношу в жертву мою великую скорбь, мою тоску, мое страшное горе… Да зачтется мне это за то, что я пощадил Богуслава, о чем скорбела отчизна… Это было последним моим личным делом… Больше не буду, Отче милостивый! Еще раз целую эту милую землю… Еще раз целую твои пригвожденные ноги… и иду. Господи!.. Иду!..
И он пошел.
А в книге небесной, в коей записываются дурные и хорошие дела людей, в эту минуту вычеркнуты были все его прегрешения, ибо это был уже человек совершенно исправившийся…
XXIX
Ни в одной книге не описано, сколько раз сражались еще польские войска, шляхта и крестьяне Речи Посполитой с врагами. Бились на полях, в лесах, в деревнях, в местечках, в городах; бились в Пруссии, в Мазовии, в Великопольше, в Малопольше, на Руси, на Литве, на Жмуди. Бились без отдыха и днем и ночью.
Каждый клочок земли был насыщен кровью. Имена рыцарей, их блестящие подвиги, их самоотвержение исчезли из памяти людей, ибо их не описал ни один летописец, не воспели песни…
И как бывает,
Не помогли и новые союзники, полчища венгерцев, семиградцев, казаков и валахов. Правда, еще раз пронеслась буря между Краковом, Варшавой и Брестом, но и она разбилась о груди поляков и вскоре рассеялась, как туман.
Король шведский первый потерял надежду на успех дела и уехал на войну с Данией. Коварный курфюрст, покорный перед сильным, дерзкий перед слабым, бил теперь челом Речи Посполитой и обратил оружие против шведов. Разбойничьи полчища «резунов» Ракочи ударились сломя голову в свои семиградские камыши, которые Любомирский опустошил огнем и мечом.
Но легче им было вторгнуться в пределы Речи Посполитой, чем выбраться из них безнаказанно. Когда на них напали при переправе, семиградские вельможи на коленях умоляли пана Потоцкого, Любомирского и Чарнецкого о пощаде.
— Мы отдадим оружие, отдадим миллионы, — восклицали они, — только позвольте нам уйти!
И гетманы, взяв выкуп, пощадили войско; но татарская орда разгромила их у самого порога их жилищ.
В Польше постепенно воцарялось спокойствие. Король еще отнимал у пруссаков крепости, пан Чарнецкий должен был с огнем и мечом идти в Данию, ибо Речь Посполитая не довольствовалась уже одним изгнанием неприятеля.
Города и деревни восставали из пепла и праха, население выходило из лесов, на полях показались пахари.
Осенью 1657 года, тотчас по окончании венгерской войны, в большей части поветов и земель было спокойно, особенно на Жмуди.
Ляуданцы, которые ушли с паном Володыевским, были еще далеко в поле, но со дня на день ждали их возвращения.
Тем временем в Мрозах, в Волмонтовичах, в Дрожейканах, Мозгах, Гощунах и Пацунелях женщины, подростки и старики пахали, сеяли озимь, отстраивали общими силами уничтоженные пожаром избы, чтобы воины, вернувшись домой, нашли пристанище и не голодали.
Оленька вместе с Анусей Божобогатой и мечником жила теперь в Водоктах. Пан Томаш не спешил возвращаться в свои Биллевичи, во-первых, потому, что они были сожжены, во-вторых, ему было веселее с девушками, чем одному. А пока с помощью Оленьки он хозяйничал в Водоктах. А панна хотела привести их в порядок, так как они вместе с Митрунами составляли ее приданое и должны были вскоре перейти в собственность монастыря бенедиктинок, в который она намеревалась постричься в день будущего Нового года.
После всего, что она перенесла, после стольких превратностей судьбы, после стольких несчастий и скорбей она пришла к заключению, что такова воля Божья. Ей казалось, что какая-то всемогущая рука толкает ее в келью, и какой-то голос говорит ей: «Там ты обретешь покой и конец всем горестям земным!»
И она решила послушаться этого голоса; но, чувствуя, что душа ее еще не совсем оторвалась от земли, она хотела подготовить себя к поступлению в монастырь добрыми делами, трудом и молитвой. Часто этим усилиям ее мешали отголоски, доносившиеся из мира.