Повесть об отроке Зуеве
Шрифт:
И что же? Вскоре Паллас сообщал домой: «Я еще не распаковал чемоданы своих книг и сейчас настроен читать только русские древности».
В речи Палласа, как бы сказали в те времена, сильно отзывался немецкий выговор, но через год (через год!) с ним вполне сносно можно было объясняться по-русски.
Шли дни, месяцы. Вожделенный срок приближался.
Экспедиция. У этого слова тоже есть вкус. Оно горчит пылью дорог, солонит губы. Сочинения для академических изданий он напишет из дальних странствий. Предмет его мечтаний — вот что такое сибирское путешествие, ради
Анатом Протасов, математик Котельников рекомендовали спутников.
Вот и они. Придерживая шпаги, в кабинет вошли двое рослых парней.
Один широкоскул, рыж.
— Ваше превосходительство, Никита Соколов!
Товарищ его, напротив, узколиц, шея тонкая, по-поросячьи розовая.
— Ваше превосходительство, Антон Вальтер!
Пожирают Палласа испуганными глазами, точно он заморское, редчайшее в мире чудо.
Паллас зажигает сигару. Приказывает садиться.
Сквозь напущенную чиновность проступает полный любопытства прищур, разглядывает воинскую амуницию гостей.
— А скажите, милостивые государи, к чему шпаги?
— Жалуют студентам университета.
— Я подумал: не мушкетеров ли мне подкинули? Куда мне мушкетеры? Не в воинский поход идем.
Студенты молчат.
— Впрочем, шпагой владеть на разбойной дороге не лишне, — прощает Паллас. — Курите?
— Сигарами не балуемся.
Смотри, как серьезны. Да у них поджилки трясутся. Не за генерала ли его принимают? А впрочем, как иначе может выглядеть в их глазах иностранец, превзошедший множество наук? Да еще императрицей приглашенный!
— Лет вам, милостивые государи?
Милостивым государям: одному — семнадцать, второму — осьмнадцать.
— Годы славные. А я старик — двадцать шесть лет.
— Позвольте не согласиться, — оживает вдруг Соколов. — Двадцать шесть лет годы не старческие.
— Тогда и поладим лучше.
Паллас пружинкой вскакивает с кресла, маячит по комнате, держа у груди сомкнутые ладони. — В географии навыкшие?
— Не путешествовали. — Соколов оправился от смущения. — В ином же смысле… как понимал географию астроном Делиль…
— Как?
— В географии видел человека, который может дать картину расположения стран земли, к истине приближающуюся…
— И такую картину можете дать, милостивые государи?
— Ваше превосходительство, скорее, есть желание к такой картине приблизиться.
— Наши желания совпали, — не без строгости замечает Паллас. — Читаю сейчас разные фолианты. Сколько их погибло, землепроходцев, которые также хотели дать истинную картину расположения стран земли. Не всем далось… Не закрадывается ли в душу страх? Я не стращаю и не байки говорю.
— А мы не пужливые. — Из Вальтера тоже
— Извольте.
— Был при царе Петре шут д’Акоста. Когда он выезжал из Португалии в Россию, у него спросили: «Не боишься ли на корабль садиться, зная, что твой отец и дед погибли в море?» Шут спрашивает: «А ваши предки как померли?» — «Преставились блаженной смертью на постелях». Д’Акоста молвит: «Как же вы не боитесь каждый день в постель ложиться?»
— Ха, ха, ха, ха!
Они забавны, эти юноши. И находчивости не лишены, и живости.
— А что говорил о географии ваш соотечественник Ломоносов?
Вот так-то, милостивые государи. Иноземных ученых знаем, воздаем им должное — чудно! А как почитаем своих, российских знателей?
— Ну? — Он, чужестранец, кажется, готов обидеться на студентов, если они тупо пожмут плечами.
— Ваше превосходительство, — произносит Соколов, — Михаил Васильевич так молвил, если мне память не изменяет: «Географы! Кому как не вам издавать атласы, чаще отправляйтесь в экспедиции».
Соколов и Вальтер рассматривают иноземного ученого. Брови черные, глаза круглые, рот растянутый. В скорых, резких, непредугадываемых движениях есть что-то мартышечье. Не чопорен. Молод. А как между тем немало сделал в пауке!
И до чего просто сказал о своем желании путешествовать: «Блаженство видеть в большой части света натуру в самом ее бытии!»
…Через час он остается один. Ах ты господи, как же славно, что приехал сюда, что достало сил вырваться из-под отцовской опеки.
В те последние дни отец, как никогда, заупрямился. Но и Петер не уступал.
— Еду! Императрица приглашает.
— И что? Разве сам царь Петр не пригласил в свое время из Парижа Даниила Мессершмидта?
— Пригласил. И в этой стране он проложил свои пути.
— Кто оценил его жертву? Умер в Петербурге в нищете. Разве там могут понять величие подвига!
Будто он, Петер, едет за подвигами!
— Тебя ждет такая же печальная участь. — Старик всплакнул, по-детски, кулачками, утер глаза. — В тебе течет немецкая и французская кровь. Тут — имя, почет…
Петеру не хочется тревожить славных своих предков. Все они были врачами, с руками жилистыми, как у сельских мясников. Но бог ты мой, сколько твердить старику — не по Петеру лечебная практика. Ему претит заниматься медициной. Медицинская практика тесна ему, как дедушкин камзол.
Еще раньше отец отправил его в Англию изучать лондонские госпитали. На третий день сбежал на побережье. Отец накатал разгневанное письмо: «Что за дело бегать по берегу пролива, собирать водоросли, ракушки…»
А он нашел поразительную ламинарию — вздутое слоевище, уплощенный черешок, края похожи на крылья бабочки. Описал этот вид. Был счастлив.
По возвращении сказал отцу:
— В английском воздухе я был проницательнее и степеннее.
— У тебя легкий ум. Что же касается натуральной природы, ею проницательно можно заниматься в окрестностях Берлина. Я тебе присмотрел место военного лекаря в полку.