Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
Соснин остановился, улыбнулся. – Мои друзья, в отличие от меня, настоящие вундеркинды.
– Откуда твоя страсть к живописи, искусству?
– Родители винят наследственность, – улыбка брызнула ядом, – дядюшка по материнской линии слыл художественной натурой.
– Влиял на тебя? Водил по музеям, развивал вкус?
– Нет… Его арестовали до моего рождения. С тех пор ни…
Послышалась барабанная дробь.
Да, в белёной фанерной раковине гастролировал фокусник – лилипутка-ассистентка в ярком травяном жакетике, потряхивая золотыми кудряшками, колотила палочками по барабану, а чёрный, в цилиндре…
– Есть мораль у басни? Что из фокусов-мокусов вытекает?
– То, что мир действительно пуст, в нём не задерживаются ни собаки, ни люди.
– Ах, опять о своём, упрямец!
– Ну да, мир как абсолютную пустоту обволакивает для отвода глаз многослойная ткань образов, складчатая драпировка-оболочка из мнимостей, – Соснин возбуждённо фантазировал, внутреннее зрение воскрешало ликующе взлетавшие над прилавком, за которым священнодействовал дед, полотнища цветастых материй; Вика смеялась. – Драпировка-оболочка красивых слов?
– В том числе… если драпировку внезапно сдёрнуть, останется пустота.
– А глубины жизни, её смыслы? Где они?
– Исключительно на обволакивающих, испещрённых тайными знаками поверхностях! Поверхностное надо научиться читать.
– Ты себе противоречишь… уже не хочется проникнуть «за», «по ту сторону»?
– Хочется! Искусство без второго плана не существует, – полоса заката тускнела между стволами, – и сквозь жизнь проступает он, второй план, если синхронно всматриваться в себя и вчитываться в многослойную образную завесу.
Луна, так близко?
Софит качнулся.
Голубоватый луч заскользил по тёмным головам зрителей, прошил узорчатый – из деревянных реек и ромбиков – заборчик.
Треплев, окидывая взглядом эстраду: вот тебе и театр. Занавес, потом первая кулиса, потом вторая и дальше пустое пространство. Декораций никаких. Открывается вид прямо на озеро, на горизонт. Поднимем занавес ровно в половине девятого, когда взойдёт луна.
Сорин: великолепно.
Треплев: если Заречная опоздает, то, конечно, пропадёт весь эффект. Пора бы уж ей быть.
– Что-то знакомое, – зашептала Вика, заметила висевшую у прозрачных театральных ворот афишу, – а-а-а… в прошлом году еле до конца досидела, Мамаева играла Заречную, но скучно, постно поставили. Даже жидких аплодисментов не удостоились.
– В Александринском театре «Чайка» традиционно, начиная с первой премьеры, проваливается, «Чайку» отторгает красно-золотой зал, – важничал Соснин, – но нынче пьеса пропиталась печалью. В усадьбе у озера выясняют отношения, мучаются безверием, тоскуют, всё запутано, нам, зрителям, кажется, что главное в том,
Внимательно на него смотрела.
– Одиннадцать нитей?
– По числу персонажей пьесы, их даже тринадцать, чёртова дюжина, если прибавить повара с горничной.
– И ты всех смог бы назвать?
– Наверное.
– Ну и память!
– Не жалуюсь. Вика не отводила глаз.
– Почему же провальную пьесу ставят и ставят? – обходили кругами летний театр, медленно, круг за кругом, – чтобы раз за разом упиваться никчемностью и безверием, печалью? Или злорадством? Хотя ты сам сказал, что и нам не понятно ничего в их отношениях, слова все одиннадцать говорят простые, а непонятно.
– Вечная тайна раздразнивает, притягивает.
– Тайна – чего? Пустоты мира?
– Ну да… тайнописи оболочек жизни, которую поджидает смерть, тайна проницаемости материальных и духовных оболочек, их связей. К тому же – тайна искусства.
Заречная – Тригорину: не правда ли, странная пьеса?
Тригорин: я ничего не понял. Впрочем, смотрел я с удовольствием. Вы так искренно играли. И декорация была прекрасная… Должно быть, в этом озере много рыбы.
Заречная: да.
Тригорин: я люблю удить рыбу. Для меня нет больше наслаждения, как сидеть под вечер на берегу и смотреть на поплавок.
Заречная: но, я думаю, кто испытал наслаждение творчества, для того уже все другие наслаждения не существуют.
– Зачем разгадывать тайну? – откинула чёлку, глаза блеснули.
– Эта пьеса, – Соснин запомнил сентенцию Льва Яковлевича, темноватую, так и не прояснённую, но наикрасивейшую, пожалуй, из тех, которые тот произнёс под зелёной лампой, – эта странная пьеса, – медленно повторил Соснин, – экстракт искусства, доктор Чехов выписал его больному человечеству простыми словами.
– Экстракт искусства? В каком смысле?
– Скорей всего в том, что чеховское искусство – чистое, пугающе чистое, без примесей идейного содержания. Поэтому и простых слов не понимаем, в них горечь беспросветной жизненной правды, нам же подавай возвышающие обманы и поучения.
– Илюша, мне скажи правду, ты меня за нос водишь, это не твои слова? Ты кого-то процитировал?
– Мысли мои, слова – народные… Овладел инициативой, вёл игру, но стоило ли заигрываться? Клятвенно поднял руку. – Правда, ничего кроме правды: для убедительности я процитировал учителя литературы.
– У мужа тоже был хороший учитель-словесник, он часто…
– Муж объелся груш, – мрачно оборвал Соснин, но Вика не обиделась. Аркадина: ты не лечишься, а это не хорошо, брат.
Сорин: я рад бы лечиться, да вот…
– И что излечивает горчащий, выписанный доктором Чеховым экстракт?
– Может быть, слепоту. И глухоту. Конечно, при желании хоть на время прозревать и прочищать уши.
Аркадина: мне кажется… хорошо бы поехать куда-нибудь на воды.
– Ты любишь театр?
– Не очень… в театре столько фальши. Но бывают мгновения, – помолчал, подыскивая нужное слово, – бывают мгновения необъяснимой близости… Вот, смотрел «Ромео и Джульетту»…