Прощальный ужин
Шрифт:
Я еще не выкурил сигареты, когда в комнате вновь появилась Халима. В простеньком ситцевом халате, в легких туфлях из лосевой кожи она была будничнее, милее, чем в тяжелом вечернем наряде. Особенно хороши были волосы, которые она расшпилила и расчесала. Волосы вились по плечам, закрывали грудь и шею. Я не мог удержаться — подхватил ее на руки, стал целовать.
— Ты нехороший! — сказала она. — От тебя пахнет табаком и водкой. Иди умойся холодной водой — все пройдет.
В другой раз я умер бы от обиды, от стеснения, бог знает от чего. Но Халима так просто мне все выговорила, что я не посмел ослушаться. В ванной я был недолго: умылся холодной водой, причесал свою шевелюру; и, когда вернулся, стол был уже накрыт. Стояла бутылка шампанского, вазочка с фруктами,
Я понял, она готовилась, ждала этого вечера.
— Ну а теперь мы устроим свой прощальный ужин… — сказала Халима.
Я открыл шампанское, наполнил бокалы — сначала ее, Халимы, потом свой.
Халима села напротив, и мы чокнулись и пригубили бокалы, сидя, не вставая.
— Вот и пробил час… — заговорила она. — Завтра я уже останусь одна. Совсем одна! Одна буду вставать. Пить чай… Я не сентиментальная, — продолжала она. — Но с тобой, Иван, у меня уйдет в прошлое очень большой кусок жизни. Очень большой и очень дорогой мне. Спасибо тебе: ты вернул мне жизнь, сознание моей молодости. Я никогда не забуду тебя!
Это, по сути, было признание. Она сказала то, что должен был сказать я. Но женщины непосредственнее нас, мужчин, и она опередила меня. Я встал из-за стола, подошел к ней, собрал руками волосы, льющиеся по плечам, чтобы они не мешали мне видеть ее лицо.
— Халима! — сказал я дрожащим от волнения голосом. — Дай я погляжу на тебя в последний раз.
Она улыбается.
— Гляди! Что убавится меня, что ль, от твоего взгляда?
— Нет, не убавится.
— Ну, и какая я?!
Я долго разглядывал милые, ставшие мне близкими, дорогие черты.
— Какая я?
— Хорошая.
— Тогда выпей за меня! За мое здоровье. За мое будущее. За то, чтобы ты всегда меня вспоминал — такой хорошей, как теперь…
И я выпил. И она выпила.
Мы провели так, за прощальным ужином, около часа. И про этот час я мог бы рассказывать вам до самого утра. Но какой-то мудрец, живший до нас с вами, сказал, что любовь — это тайна двоих. Но вы третий, и я без того уже многое вам рассказал. Не обижайтесь на меня, если я не буду вам рассказывать всего, что было.
— Вот, если я погибну под обвалом твоей плиты, — шутила Халима, — то хоть буду знать, что погибла из-за любви…
Уже засерел в окнах рассвет, когда я надел пиджак и вышел в переднюю. Она встала за мной следом. И тут, в передней, при тусклом свете лампочки, заляпанной известкой, Халима вдруг уткнулась мне в плечо и постояла так, доверчиво прижавшись ко мне. Потом обвила меня за шею руками.
— Когда у тебя самолет? — спросила она.
— В восемь.
— Я приеду на аэродром — провожу. А теперь иди.
— Значит, до утра. Тогда я не прощаюсь… — Я шагнул к двери.
У самой двери она обняла меня. Я обернулся, чтобы поцеловать ее. Все милое личико ее, знакомое до самой последней морщинки, было в слезах…
25
Иван Васильевич замолк. Я понимал его состояние: ему хотелось побыть одному, дать волю своим приятным или грустным воспоминаниям. Но из-за своей тактичности Дергачев не сказал мне об этом; и я не ушел; и мы стояли рядом; стояли молча, думая каждый о своем. О чем думал Иван Васильевич, я мог только догадываться. Мои же мысли были не очень ясны даже мне самому, сбивчивы и туманны. Сначала я думал о том, что услыхал — о любви Ивана к Халиме, и прикидывал, было ли у меня что-либо подобное… Потом я подумал о том, что мы, писатели, опасный народ! Опасный потому, что в каждом из нас — в той или иной мере — живет Пимен: «Еще одно, последнее сказанье — и летопись окончена моя…» Правильно поступают разумные люди, что всякими правдами и неправдами не подпускают нас к себе близко. Они знают, что рано или поздно мы расскажем о том, чему были свидетелями. Но Иван Васильевич… Тогда как же понять его? Он же знал, кто стоит с ним рядом? Кому он все это рассказывает? А может, он нарочно и рассказал эту историю, продолжал думать я. Ведь в жизни все быстротечно. Умрет
Но, чтобы рассказать, мне надо было знать все до конца, потому-то я и не покидал Ивана, хотя хорошо понимал, что ему хотелось побыть одному.
— Я все понимаю… — заговорил я первым. — Что же она писала тебе потом? Вы встречались?
— Письма?! — Иван Васильевич словно очнулся. — Да… письма два было. Обычные, хорошие письма, какие я получал от нее и раньше. И я по праздникам поздравлял ее. Но потом как-то я поздравил ее раз-другой, а она не ответила. Месяца через два наш трест скомплектовал особую бригаду — для продолжительной работы в Ташкенте. Возвращаются ребята, передают привет. «От кого?» — спрашиваю. Улыбаются: «Как от кого — от Халимы!» — «От Халимы?! — кровь ударила в лицо. Я набросился на ребят: — Чего же вы молчите! Расскажите же, как она живет?» Они мнутся как-то, отвечают не очень весело: «Ничего. Жива-здорова». — «Она замужем?» — холодея, спрашиваю я. «Да», — говорят. И тогда я, чтобы ребята не заметили, как кровь отливает у меня от лица, говорю с напускным равнодушием: «И кто же этот счастливчик? Умаров?» — не удержавшись, выкрикиваю я. «Нет! — отвечали ребята. — Умарову далеко до Халимы. Говорят, какой-то врач, который лечил ее малыша». Я тут же вспомнил Лазиза Кулатовича; вспомнил, как Халима, войдя во двор больницы, торопливо снимала черный платок. Я все понял, но промолчал.
Что ж, решил я, так и должно быть! Сам бог велел ей иметь мужа, семью… Но сколько я ни убеждал себя в том, что с а м б о г в е л е л, а смириться с этим не мог. Почему? Сам не знаю. Мне вообще кажется, что мы, мужчины, чаще вспоминаем женщин, которых любили, но которыми не обладали. Иногда кажется, любовь и все такое… А проходит год-два — и все позабыто. А Халиму я вспоминал постоянно. Я впал, как сказал Леша Кирьянов, в кручину. Меня уже не радовали, как прежде, ни работа, ни семья. Приду на объект, дам ребятам наряд, а сам сижу в вагончике, жду обеда. Наступает обед. Все едят, а у меня аппетита нет. Говорю: «Леша! А ну, принеси-ка портвешка!» Леша принесет бутылку; выпью, захмелею, суп мой стынет на столе. Летнюю сессию на четвертом курсе завалил… Ватага моя всполошилась, тайно от меня ребята пошли к Кочергину. Федор Федорович сразу же догадался, в чем дело, что за болезнь у меня. Решил проявить заботу. И выхлопотал мне академический отпуск в институте. Купил по безналичному расчету вот эту путевку на теплоход. Причем сделал все тайно от меня, до последнего дня не оформлял мне отпуска. Помните, я уже путевку получил, а еще не знал, дадут ли мне отпуск. Федор Федорович думал так: я съезжу в Европу, повидаю мир, развеюсь, и все как-то само собой позабудется. Но напрасно надеялись мои друзья — чудо не свершилось.
Иван Васильевич устал. Устал и я. Не устало лишь море, которое, несмотря на поздний час, ласкалось и шелестело, ударяясь волнами об обшивку корабля.
— Вы встречались? — повторил я свой вопрос.
— Конечно! — без особой охоты отвечал Дергачев. — Она стала старшим инженером института, и мы виделись на всяких совещаниях. Почему мне особенно больно: она осталась прежней Халимой. Она вспыхивает, едва увидев меня, бросает своих друзей и подбегает ко мне. Даже мужа своего бросает! Подбегает ко мне, целует при всех; если были тут люди, с которыми я незнаком, она знакомит меня с ними.
«Знакомьтесь! — говорит Халима. — Это, Иван-н, мой лучший друг».
1977 г.
Пустошель
1
Марина только что пришла с работы. Рано пришла — еще не было и шести. Она стояла в прихожей и снимала шляпу. Кто-то позвонил.
Марина подумала, что это Наташа прибежала от подружек, поэтому, не спрашивая, приоткрыла дверь. Приоткрыла и, бросив шляпку на вешалку, поправила сбившиеся волосы.