Прощальный ужин
Шрифт:
— Да! — воскликнул Глеб и впервые посмотрел из-под очков на Олега. — Я позабыл тебя поздравить.
— С чем?
— Как с чем?! С законным браком!
— А ты откуда знаешь?
— Звонила Марина, просила денег на подвенечное платье.
— Ну, и ты дал?
Ехидная улыбка на лице Маковеева мигом погасла. Он поправил очки и, кивнув на диван, стоявший в простенке, сказал примиренно.
— Садись!
Диван был старый, с высокой спинкой, с массивными валиками, обтянутыми вытертой до желтизны кожей. Пружины кое-где осели, да и кожа, судя по всему, во многих местах
«Небось подарок дедушки Льва Михайловича!» — подумал Олег присаживаясь. Пружины под ним запели на все голоса, но сидеть на диване все равно было приятно.
— Извини, что помешал, — сказал Олег. — Но я не надолго.
— Ничего!
— Ну, как ничего! — Олег приглядывался к мастерской, отыскивая глазами новые полотна, которые обычно Глеб для просушки вешал на заднюю, глухую стену. — Ты небось созидаешь шедевры.
— Какое там! — Глеб сразу как-то погрустнел. — Шедевры будем создавать потом! Сейчас работаю исключительно для комбината.
Олег взглянул на мольберт. На полотне, почти что завершенном, был изображен Михаил Иванович Калинин. Сидя в тени ветел, Михаил Иванович отбивает косу, готовясь к выходу в луга. Из-за плетня за ним наблюдают деревенские мальчишки: босые, нестриженые, в заплатанных рубахах. Росное утро. Черные крыши изб.
Из рассказов Маковеева Олег знал, что это его дипломная работа. Название картины: «В родной деревне».
— Пишешь повторенье? — спросил Олег, кивнув на холст.
— А-а! — Маковеев поморщился. — Если б повторенье! А то не помню уж, какое, может, десятое, может, двадцатое. Просят. То для детского сада, то для колхозного клуба. Заключил тут договор на картину для юбилейной выставки, но еще не принимался.
— Тогда зачем же это пишешь?
— Деньги нужны! — Глеб снял очки и в лице его появилось что-то бабье: оно стало округлым и потеряло ту многозначительность, которую ему придавали стекла в толстой пластмассовой оправе. — Один в упряжке, а воз вон какой везу! Марине каждый месяц полсотни выложи, а тут жена, теща, дочь. Дачу начал строить. Ухлопал уйму денег, а конца еще не видно.
— Н-да! — протянул Олег сочувственно, хотя он не очень-то вникал в сущность жалоб Маковеева. Его внимание привлекли этюды, висевшие на стенах. Были тут и старые, которые видел Олег, и написанные, судя по всему, недавно. К ним-то, к новым работам и присматривался он, стараясь понять, что волнует и занимает теперь Маковеева. На каждом из этих полотен была изображена одна и та же женщина. Вот она лежит на диване поверх туркестанского ковра (того самого, на котором сидел Олег); она лежит на боку, спиной к зрителю; руки подложены под голову; длинные ноги с сухими, поджарыми икрами вытянуты. Вот она кормит младенца грудью. Женщина сидит на тахте, покрытой яркой кошмой. Левая нога для удобства поставлена на стульчик; правая слегка отставлена в сторону… И хотя на каждом полотне лицо женщины не было изображено, однако по длинным ногам, по локонам волос, по шее, усеянной родимыми пятнами нетрудно было догадаться, что это была Лариса Чернова.
«А она так себе баба!» — подумал Олег.
Маковеев вдруг заметил, что Колотов разглядывает его новые этюды. Он быстро встал с табурета подошел к стене, закрыл этюды полотняной шторкой.
— Это еще не оконченная работа, — сказал Глеб и, как бы желая сгладить свою бестактность, добавил оживляясь: — Давай-ка лучше пропустим по рюмочке! — Он засуетился, высвобождая место на столе, заставленном какими-то глиняными вазами с кистями, флаконами разбавителя, палитрами с засохшей на них краской и всякой прочей чепухой. И, суетясь, меж делом рассказывал: — Вчера у одного моего дружка… да ты знаешь его, у Андрея Хилкова, открылась выставка на Кузнецком. Ну, после вернисажа шашлык, конечно! Так у нас заведено. Андрей в своей мастерской полы перестилает, поэтому собрались у меня. Шашлыку, водки было! Мясо Андрей сам разделывал. Мякоть — на шашлык,
— Зачем? — отозвался Олег. — Или мы не были на целине!
— И то, — согласился Маковеев.
Они выпили, потом каждый из них вынул из ведерка по куску холодного мяса и стал есть. Олегу есть не хотелось, да и пить тоже; он положил ребрышко на обрывок газеты, постланный Маковеевым вместо скатерти, и спросил Глеба про его житье-бытье:
— Ну, как твоя? Как Лариса? Как дочка?
— Ничего, все здоровы.
— Значит, ты доволен?
— Да как тебе сказать? — Обглодав косточку, Глеб бросил ее в корзину, стоявшую возле стола. — Если честно говорить, все бабы одинаковы! Я убедился в этом. Идеи их интересуют лишь до тех пор, пока они нас обхаживают. А как только они тебя обратали, то все! Им от тебя лишь одно нужно — приноси домой деньги. Занавески, люстры, ковры, дачи — все это требует много денег. А деньги можно заработать только в комбинате. Выполнил заказ — получи! И вот пишу повторения, — он кивнул на мольберт. — Каждый день малюю одно и то же: белая рубаха, зеленая ветла, черные крыши. Я позабыл даже цвета всех остальных красок.
— Работа! — Олег вздохнул. — Она везде одинакова. И я баранку кручу — то влево, то вправо. Третьего не дано.
Ему хотелось хоть чем-нибудь утешить Маковеева, и, чтобы рассеять его грустные размышления, он заговорил про то далекое, но очень памятное для них время, про целину.
— А помнишь веранду, на которой ты меня писал? — сказал Олег. — Как хорошо мы тогда прожили неделю!
— Ну как же! — восторженно подхватил Маковеев. — Вообще в то время я испытывал необыкновенный взлет. Все годы, связанные с Казахстаном. Особенно первая целинная весна. Как я писал тогда! Как писал! Днем натура: портреты ребят, пейзаж, пахота. А вечером грунтовал холсты, готовил картон, и мысли мои только и заняты были одним — делом: а что буду писать завтра? А какой сюжет еще не написан? Да-а! То были памятные дни.
— Нам ведь в бригадах тоже доставалось! А никто из нас не искал легкой работы. — Олег откинулся на диван и, глядя на оживленное, взволнованное воспоминаниями лицо Маковеева, добавил с грустью: — Это оттого, что была мысль. А когда есть мысль, то живется легче.
— Я тогда, в первую весну, знаешь, сколько работ приволок? Грузовик к самолету подавали!
— А жратва! Привезут обед, а вместо чая соленая водица. Помнишь?
— Ну нет! — возразил Глеб. — Я был на особом положении. Меня кормили хорошо. Директором в «Красноармейском» был толковый мужик, отставной генерал. Он, бывало… — Маковеев замолк на полуслове, улыбнулся. — Что-то я сегодня все о себе да о себе! Как ты-то живешь?
— Я-то как живу? — подхватил Олег. — Что обо мне спрашивать? Я купырь.
На лице Глеба не выразилось ни испуга, ни удивления. Оно по-прежнему оставалось спокойным, даже чуточку грустным.
— Купырь? — повторил он рассеянно. — А что это такое?
— Не знаешь? Сорняк такой. Стебель у него жирный, крепкий, а внутри пустой. За это его еще пустошелем зовут.
— Не знаю, — искренне признался Маковеев. — Я на юге вырос, в Темрюке. Там плавни, камыш. А купырь? Нет, не встречал.
31
Они стояли на перроне Ярославского вокзала. Олег уже устроился в купе — побросал в багажник вещи, снял плащ и шляпу — и теперь стоял возле вагона, курил. Марина — в белом платье, которое она пошила для свадьбы, помолодевшая и красивая — с грустью глядела на него.
До отхода поезда оставалось еще минут восемь — десять. Говорить им было, в общем-то, не о чем, поэтому последние минуты были особенно тягостными для них обоих.
Был вечер, поздний июньский вечер. Зной уже спал, небо покрылось сизой дымкой, а наверху высветлилось. Но звезд еще не видно было и фонари на перроне еще не горели.