Прощальный ужин
Шрифт:
Игорь Николаевич потихоньку закрыл за собой дверь и прошелся по гулкому залу. Здесь висели его главные полотна. Он постоял посредине, окидывая все сразу одним взглядом, и нашел, что к пятидесяти годам он сделал немало. Только в этом, большом зале было около двухсот его работ. Другие художники сделали больше. Но, как и в каждом деле, подумал теперь Игорь Николаевич, немаловажное значение имеет факт долголетия. Проживи он, Кудинов, столько же, сколько прожил, скажем Репин, он написал бы столько полотен, что они не уместились бы и в трех таких залах.
Эта мысль льстила самолюбию, и возвышала его над друзьями, и главное, придавала силы; и серое это осеннее утро не казалось уж таким нудным, обыденным.
— Игорь Николаевич! — окликнули его из соседнего зала. —
Кудинов заглянул туда. В «бытовке» — так называли маленькую комнатку, примыкавшую ко второму залу, — за столом сидели экскурсовод Екатерина Ивановна — маленькая седая старушка и уборщица Фрося; они пили чай.
— Доброе утро! — отозвался Кудинов.
— Присоединяйтесь к нам! — предложила Екатерина Ивановна.
— Спасибо: только от стола.
— Все равно пройдите сюда: есть две-три любопытные записи.
2
На краю стола лежала книга отзывов. Это был увесистый альбом в розовом переплете. Игорь Николаевич сам съездил в производственный комбинат МОСХа — Московского отделения Союза художников — и договорился с директором, чтобы книгу сделали шикарную. И сделали: из мелованной бумаги, переплели и тиснули золотом: «И. Н. Кудинов». И чуть ниже: «50 лет».
Юбилейные выставки бывают один раз, в лучшем случае — два раза в жизни. Поэтому отзывы так дороги.
Теперь эта книга с золотым тиснением постоянно, пока открыт был зал, лежала с края стола, подле букета цветов. Кудинов думал, что возле этого альбома — с утра и до самой темноты — будет толпиться народ. Один посетитель, сидя в кресле с деревянными подлокотниками, делает запись, другой — ждет своей очереди, чтобы излить на бумаге свой восторг. Пусть не восторг, — но запись-сомнение, запись-раздумье. И через неделю атласного переплета книги не узнать: он запачкан чернилами, заляпан пальцами тысяч рук; сама книга распухла, растрепалась. Иной посетитель брезгует раскрыть такую неопрятную книгу. Но автору вид ее приятен: значит, выставку смотрят, спорят, о ней говорят. Через неделю, глядишь, появляется новая книга — ту, первую, которая лежала на столе в день открытия выставки, уже исписали. Новая пахнет канцелярским клеем и клеенкой, и на переплете из-за спешки не успели сделать тиснений, — но на это никто, кроме устроителей выставки, не обращает внимания: все пишут и пишут.
Игорю Николаевичу случалось видеть такие альбомы — на выставках молодых, на юбилейных вечерах других художников. В своих записях посетители выставок писали о пейзажах, об условности в живописи, о рисунке; отвечали один другому, горячились, иногда даже неприлично обзывали тех, кто ругал живописца. В таких книгах любили копаться старушки в пенсне, молодежь, корреспонденты. Вспоминая теперь подобные альбомы, Игорь Николаевич недоумевал: книга отзывов о его выставке лежала вот здесь, с края стола, больше недели, а имела все такой же роскошный вид — посетители раскрывали ее редко, очень редко. Записей в ней было мало.
Услыхав теперь про новые записи, Игорь Николаевич присел к столу и с нетерпением раскрыл тяжелую обложку. Он наизусть знал все отзывы, и, хотя они мало приносили радости, Кудинов еще раз не спеша перелистал страницы.
Вот первая — через весь лист, ярким зеленым фломастером:
«Игорю —
Игорево!
Игорьку — самые добрые пожелания в день открытия выставки!» — и далее через всю страницу шла шеренга крючков, так идут гуси к реке, приподняв шеи: «г г г г»… Но это были не «г» вовсе, — а крючки легкомысленной росписи Славки Ипполитова, его товарища по институту, теперь известного художника.
По традиции первую запись в альбоме делает самый знатный гость — кто-нибудь из секретарей Союза художников, лауреат и прочее. Игорю Николаевичу не раз приходилось бывать на вернисажах. Выставки устраивали сокурсники по институту, старшие товарищи, — и он знал в точности все, что надо делать, как все обставить. И все-таки теперь, задним числом, Игорь Николаевич
Казалось бы, Кудинов знал о выставке, готовился к ней больше месяца, а все вышло комом; все пришлось делать в последний день. Машина привезла картины утром. Надо было для каждого холста определить место. Пришли холсты из областных галерей, купленные раньше, с других выставок. Правда, таких картин у Кудинова оказалось мало, но лучшее из всех созданных полотен, его знаменитую «Эльвиру», — все же прислали из К-на. Прислали за сутки до открытия выставки, и надо было срочно натянуть холст на подрамник, пригнать саму раму, определить место, чтобы полотно хорошо смотрелось. Как всегда не хватало времени, и всю последнюю ночь перед открытием выставки он не сомкнул глаз: вешал и перевешивал картины, писал тушью таблички и прибивал их. У тех его друзей, у которых были жены, — всегда помогали они: сидят всю неделю, выводя колонковыми кисточками: «Автопортрет». 109x62, 1967 г.» или «Первомай в деревне». 78x42, 1971 г.»; или вешают картины; или протирают маслом холсты. Нельзя сказать, что всю эту выставку он оформил один — помогал и Леша Маньковский, его однокурсник, с которым они дружили; помогала и Лариса…
Ларисе тоже хотелось походить на всех жен: она суетилась, наклеивала таблички, закрашивала белилами царапины на рамах; но делала все это неумело, — больше мешала, чем помогала. Лучше было бы поручить ей роль зазывалы, — чтобы она пригласила кое-кого из начальства. Может, тогда бы не появилась эта ироническая запись Славки Ипполитова, подумал теперь Игорь Николаевич. Слова эти — «Игорю — Игорево!» царапнули сердце: не такой он хотел бы видеть первую запись. Ее мог написать любой человек, но только не живописец. Обыкновенный посетитель выставки — скажем, швейцар («хи-хи»), о смешке которого Игорь не мог думать без раздражения, — может и не знать всех тонкостей труда художника: рисуют люди и пусть себе забавляются, коль у них есть для того времени! Но живописец, тот же Славка, должен знать, каков он — труд художника. Труд этот требует от человека самоотверженности. Каждый день — здоров ли ты, испытываешь ли недомогание, — а поднимайся, бери этюдник и шагай в поле. Становись и работай. Жарко ли тебе, холодно ли — никто про то не спрашивает. Если ты не идешь в поле, становись к мольберту — и пиши, и пиши, пока не отсохнет рука.
Славка, конечно, знал все это. Однако он счел возможным принизить значение творчества Кудинова.
Обычно на вернисажи приглашается все руководство — московское, республиканское; приглашаются известные художники. Открывает выставку, то есть произносит речь и разрезает муаровую ленту, кто-нибудь из руководителей МОСХа. Тот же, кто открывает выставку, чаще всего делает и первую запись в альбоме. В записи обычно отмечается своеобразие манеры живописца, его место в современном искусстве. Жди, пока во всех этих тонкостях разберутся сами посетители! Посетители обычно читают первую запись, и если она серьезна и и с ч е р п ы в а ю щ а, то и они стараются приладиться. У него с первой записью вышло нескладно — теперь-то Игорь Николаевич понял свою оплошность, — получилось так, что выставку открывал руководитель секции живописцев Славка Ипполитов. А Славка этот — без царя в голове — сказал два слова, разрезал ленточку; все еще ходили по залам, осматривали картины, а он подошел к столу, где лежала вот эта книга, раскрыл ее и написал, что пришло ему в голову: «Игорю — Игорево…» А за этим, конечно же, намек. За этим — «Богу — богово, а кесарю — кесарево». Конечно, Кудинов понимал, что он не бог в живописи и не Цезарь даже. Но все-таки он не замухрышка какой-нибудь, чтобы ему Славка место указывал: мол, каждый сверчок знай свой шесток!