Птица-жар и проклятый волк
Шрифт:
Бродит волк по Перловке, глядит да прислушивается. Избы тихи да будто пусты, тут дверь за спиною скрипнет. Оглянется волк, а из-за двери кикимора утиное лицо кажет, да шасть! — и спряталась, и дверь хлопнула, и опять будто никого. Бредёт он дальше, прислушивается — в бане кто-то кряхтит да вздыхает:
— Ох и золкая нынче зимища, строгая!
Водяницы спят, не показываются, не видать и лозников. Вот рыжий парень от родничка на холм взбирается, воду несёт, сам разрумянился, крепок — всем бы хорош, да на снегу остаются следы копыт. Этот из грабов, из тех, что на Невзора как-то работали, а после над девками
Долго ли, коротко ли, отвыла своё зима, ручьями истаяла, а богатыря всё нет.
В озере водяной проснулся, ночами ухает. Он давно один жил, а тут водяниц углядел, радуется. Из воды, бывает, рыбой скакнёт, упадёт, брызги разлетятся, лозники вереск поднимут.
Позавелись в домах шешки, мелкие бесенята. То корку, то ложку утащат. Волк слыхал, как Тихомир ругался, оттого что ему сапоги запакостили. Он с дочерью на холм перебрался жить. Куры во дворе гребутся, крадётся к ним хохлик — рыльце хитрое, кошачьи усы дрожат, — вот уж руку протянул, чтобы рыжую курицу за хвост ухватить, тут волка увидал.
— Ай, — верещит, — лютый зверь меня заел! Погибаю!
Да только цок-цок копытцами, хвостом махнул и улепетнул. Марьяша на порог вышла, строго ему вслед поглядела, пальцем погрозила. А волк попятился, чтобы она его не приметила, не то в дом зазовёт, станет поить да кормить. У самих только и есть в сусеке, что мыши нагадили, а она последнее отдаст.
Он уж змея видал. Сам зелёный, как ящерка, да огромный, как стог, а дурашливый, что щеня. Марьяша яиц на сковороде испечёт, поутру на крышу поставит, змей из леса бежит, топочет. Шея длинная, так языком с крыши яишенку и смахнёт. А Марьяша только приговаривает ласково:
— Кушай, кушай, Гришенька!
Тихомир, слышно, в избе ругается:
— Чё ты его прикармливаешь? Гони его прочь!
Они про богатыря не ведают, старуха им не сказала. Чего понапрасну надеяться, если дни за днями идут, а змей никого привести не может? Нет и нет богатыря.
Просухой им трёх телушек пригнали.
— Небось тоскуете по молочку да сливочкам? — насмехались царёвы работники. — Благодарите царя-батюшку за милость!
— Увидала бы его, в ноженьки бы поклонилась, — ответила Марьяша. — Приедете в другой раз, я для царя пирог испеку на этом молочке, да с маслицем, да из той пшеницы, что на здешней яблоне растёт.
— Да как же может пшеница на яблоне расти?
— Да так же, как телушка может давать молоко! — сердито ответила Марьяша.
Всё же телушек они себе оставили. Добряк с женой, бывало, видался, лесом пригнал бычка. Просил ещё, чтобы Бажена ему козу купила, да отчего-то они рассорились, ей вожжа под хвост попала, и получил он козла.
Обживаются. Богдаша коров пасёт, на дудочке играет, копытами переступает. Водяной из озера рыбу бросает, змей ловит да ест. Тихомир с Добряком из лесу брёвна таскают, частокол вокруг деревушки правят, потому как с теплом откуда-то выбрался ырка, бродил ночами по лугу. Им его и тронуть не позволили.
— Ты ведь староста, — сказали Тихомиру. — Вишь, какой у тебя тут народ — рогатый, зубатый, с хвостами! Вот и заботься, а губить не смей.
Они с Добряком потолковали, не выйдет ли порешить ырку и свалить на Гришку, да всё же подумали, что колдун доищется правды, а напоминать колдуну о себе лишний раз не хотелось. И так, поговаривали,
Знать, силён был Казимир. В корчмах уж поговаривали, что Борис оставит царство ему — что ж, будто и ладно, при нём порядок завёлся, — только, может, в каком-то глухом углу баба вздохнёт и закручинится, что оставил её домовой, добрый соседушко, да вот и хлевник не ходит с синим огнём, не глядит за скотиной, отгоняя хвори.
В Перловке возвели частокол, навесили ворота, чтобы запирать на ночь, а там и привыкли к ырке, да ещё к тем, кто бродил у кладбища. Всё одно они только ночами и являлись, а кто туда ночью-то сунется?
Только волк один и бродил, принюхиваясь, вспоминал и уже почти не мог узнать это место. Сколько раз проезжал тут в клетке, и всё было не по-доброму тихо, а нынче жизнь. Загораются и гаснут зелёные огни над полем, легко, светляками кружат над травами. А ырка — не тот ли колдун, из-за которого он терпит столько зла? Они с мужиками его по-глупому выпустили, и если бы нынче ырка только попался волку…
Но ырка что-то чуял и никогда не являлся, если чёрный волк рыскал по ночному полю.
Водяницы не обманули, за царевичем приглядывали. Всё он, бывало, сидит на берегу в высокой траве, мастерит кораблик.
— Уплыву далёко, — говорит. — К матушке хочу, давно её не видав, тоскую.
Волк поглядит, головой покачает. Куда он уплывёт-то по озеру? Да и место зачаровано: кто здесь заперт, тому не уйти. По дороге, по лесу, за дальним полем тянется незримая граница, подступишься к ней — силу потеряешь, с места не двинешься. Тихомир с Добряком всё кругом обошли — нет лазейки.
И богатыря всё нет.
Волк ходил-ходил в Перловку, да видит, он здесь не больно надобен, и перестал ходить. С Добряком так и не примирился, да тот и на Невзора с мужиками осердился — мол, куда глядели, когда этот убогий птицу отпускал? Мало им того, что Добряк на всю жизнь к проклятому месту привязан, так ещё и смерти его хотят. Будут шастать туда-сюда, колдун и заприметит, что к Добряку мало не вся волость наведывается, и тех, кто лишнее знает, упестует на вечный покой.
Жалко его мужикам, да навещать перестали, ведь ежели колдун прознает, выйдет с того больше худа, чем добра.
Лето настало, вот уж и хлеборост. Вечер тёплый, душистый, сверчки раскричались. Прячется волк на опушке в кустах бузины, глядит на поле. Там сенокос, у девок да парней веселье, уж закончили труды, завели хоровод, поют. Сами нарядные, радостные, за день будто и не устали. И Умила среди них, в тёмной косе алая лента.
Они там, а волк тут. Всё бы отдал, чтобы с ними петь, чтобы Умилу за руку вести, в глаза ей глядеть, да нет у него такого права. Она ночью придёт, станет с ним говорить, а он ей и ответить не может, и обнять не может, только рядом сидеть да глядеть, да ему уж от этого счастья мало. Да и ей со зверем сидеть что за веселье? Ни словом перемолвиться, ни посмеяться. Тоже небось устала.