Распутин. Жизнь. Смерть. Тайна
Шрифт:
Папа яво отблагодарил, Мама тож… Одначе с меня глаз все время не сводила. Потом Папа и говорит (он знает, что мне про Настюшку5 все ведомо): «Хорош Илиодорушка, да мне страшно с ним… будто он на меня злобу держит».
Я за это слово ухватился – думаю, пригодится. И говорю Папе: «Пастух кнутовищем свистит… Божья скотинка бежит, только надо что кнутовище без узла…» Вот… А еще говорю Папе: «Его приласкать можно, но чтобы приблизить – нельзя…»
Потом, как свиделся с Илиодором, говорю: «Тебя Папа полюбил…
«Пускай, – говорит, – глядит. Только что это его дергает, как на меня смотрит, не то ущемить меня хочет… не то утаить что надо».
Вишь, думаю, окаянный, все подглядел… Вот…
Хлопочу за Илиодорушку
Как я ни уговаривал Илиодорушку не скандалить, не наскакивать на генералов и на начальство, он точно взбесился: «Я не я, попова свинья, чего хочу, то пожру».
Ну и допрыгался. Вышел приказ, чтобы его из Царицына вон, а перевести в Минск. А он в амбицию.
Прихожу это я к Гермогену, а Илиодорушка с лица черный, глаза в огне. Зверюгой рычит: «Не поеду, ни за что не поеду».
А я ему: «Чего кричишь-то? отчего не едешь?»
«А потому, что мне делать нечего в вашем Минске».
«Чудак, – говорю, – брат, чудак. Да тебе Минск золотое дно – прямо первый сорт… твоей душе радость».
А ен глядит, не понимает, кака така радость?
«А потому, брат, что ты можешь там буянить, погромы всякие устраивать, в Минске тебе простор. Громи сколь хошь, одна жидова. Тебе, брат, лафа. А надоест жидов бить – за ксензов принимайся… Это любя тебя этакую благодать дали».
А он в каприз: «Не желаю, к черту. У меня в Царицыне свое любимое стадо… Тут мое дело, оно без меня умрет, и я зачахну в разлуке с ним».
«Ну ежели так, – говорю, – будешь в Царицыне».
«Да как же, – говорит, – буду, ежели мне отказано. Два раза отказано».
«А хоча бы и сто раз отказано, ежели я говорю будешь, значит будешь. Только поверни в сторону, не прыгай на начальство. Зачем народ подымаешь на власть? Надо разбираться, кто тебе друг и кто враг».
А он смутился: «Служу моему Царю верой и правдой».
«А ежели, – говорю, – служишь Царю, так и не моги таких слов говорить, будто царевы слуги над народом измываются. Было сказано тобой такое слово или не было?»
«Было, – говорит, – только я не о всем Правительстве, а об нашем губернаторе».
«Ах ты, голова, – говорю, – нешто не понимаешь, что такие слова более на социлистов похожи. Вот… ругай знай, ругай, да не заругивайся. А главное, не всяко слово в народ кидай. Народ что ребенок, ему с огнем играть нельзя».
Бадмаев
Бадьма говорит: «Ты без меня и я без тебя – што тело без души». Человек он для меня полезный. Но я яму мене верю, чем любому из своих охранников.
Каждый из них служит тому, кто боле даст. Ежели за мою голову дадут боле того, што они могут получить при моем благополучии, то
Ужо с того часу самого, как я вошел в силу, жизня моя, што на войне… того и жди, либо искалечит либо убьет. Бадьма мне полезен и своими травами, и нюхательной водичкой… а еще боле своей ученостью.
Когда мне приходится правителей менять, то никто лучше его не укажет, кто чем хорош. Он их из пупков знает, кто чем пахнет. Вот прислал письмо. Надо Аннушке передать. Пишет он:
«Осмелюсь обратить Ваше благосклонное внимание на Павла Григорьевича6. Это именно, если позволите сказать, такой человек, который нам нужен. Он уже доказал, что во имя своего Царя он пойдет на все… Слуга верный, раб покорный… все отдаст во спасение Царя Отечества… Ибо у истиннаго слуги не должно быть ни своей чести, ни совести, а все для Родины и Отечества».
Эх, письмо это он пишет потому, что Аннушка как-то мельком упомянула при ем, што Павел Григорьевич смешан с Киевской историей. С Аркадьевичем…7 По мне Павлуша разбойник над разбойниками. Но это Бадьма прав: нам теперь таки нужны. Таки скорей до конца доведут… Вот. Еще Виття8 мне про Бадьму сказал: «Этот человек мог бы слопать Русского Царя9, кабы не надеялся на то, что Сын будет глупее Отца».
И то на третьего царя служил. И мне так сдается, што яму от царей ничего и не надо, окромя того, штобы он и в казне и во власти был первый советник. У него денег боле, чем у любого князька; захотел – любого купит… Ему сладко ими играть. Виття не любил Бадьму и говорил: «Его нельзя рассердить!» Зато и глади и по шерсти. И не только Виття; Папа и тот, говорил про него: «Чего-то мне с ним… страшно…» Это царю-то!
Я же по-настоящему узнал Бадьму только в те дни, когда пошла эта завирюха с Илиодорушкой… Тут-то я понял, что ежели бы он меня мог сколопнуть, то враз бы это сделал… Потому по духу яму Илиодорушка с Гермогешкой дороже меня. И он долго боролся сам с собой, каку сторону взять…
Была така минута, што мне бы каюк… Об этом я узнал чрез одну бареньку. Она у яво лечилась. Вот како было дело… Она к яму заявилась. У яво така жила: она эту барыньку знала и впустила ее. Мне надо было узнать, будет ли у Бадьмы Илиодорушка…
В те дни яво повсюдо искал. Ну вот. Забралась эта Блошка (из нищеньких княгинь Тенишевых) и слухает. Вошел это Бадьма и говорит: «Если бы я знал, что она… возьмет от меня другого, то я бы его в три минуты прикончил…»
«А как?» – спрашивает тоненький голос…
«А так… он у меня платочков для Мамы просил, я бы яму один дал… Велел себе на грудь положить. И в пять минут готов…»
Потом тот тоненький голос стал просить… заклинать. Но он все одно: «Если бы узнать, что Она из наших рук не уйдет». Тот чего-то обещал… На этом и разошлись…