Разлюбил – будешь наказан!
Шрифт:
Нас вынесло на Государственную думу. Мы прошли парадный подъезд, свернули за угол, и за спиной послышался глухой тяжелый звук.
– Слышала? – Антон спросил.
– Что? – Я как раз в этот момент отвлеклась от дороги, я за ним наблюдала.
Он рассматривал припаркованные машины, в провинции тогда еще не ездили такие крутые депутатские тачки.
– Взрыв? Только что?
– Не может быть… – я улыбнулась. – Это покрышка лопнула.
– Ничего себе покрышка!
И правда, приезжаем домой, а в новостях репортаж: «Взрыв
Верните мне эти кадры! Может, пустят меня когда-нибудь в самую главную монтажную, к самым лучшим режиссерам? Так я попрошу тогда: из трехсот шестидесяти пяти дней 1992 года оставьте мне пять, тех самых, когда мы шлялись с Антоном по Москве, без денег и без паспорта. Да, скажу, и верните мне, пожалуйста, еще одну ночь, ту ночь перед отъездом, которую мне испортила добродетельная Марь Ляксевна.
Каждую минуту она зовет меня спать. А я в ночной рубашке, у Антона. Обнимаемся, да. А что? Он говорит: «ну все, иди», а сам держит за руку, не отпускает. Как сейчас отпустить? Почему? Потому что паспорта нет? Нет денег на гостиницу?
– Ну, сколько это может длиться? – орет наивная Машка. – Два часа ночи!
– Ладно, иди, – Антон целует меня в губы, – они нам все равно не дадут покоя.
В комнате темно. Только в окнах огни рекламы и полоска света под дверью. Машкин сервант поблескивает стеклами. Мне захотелось его разбить.
– Да, – я встаю с дивана, – да, я пойду…
Да, я пошла! Потому что я крепостная и дочь крепостной. И всю жизнь такой буду. Даже Машкин сервант не смогла грохнуть. Смирная девочка, от рождения.
– Как это называется? – занудила моя правильная тетя. – В спальне! С мужиком! Ночью!
– Правда, Соня… Должен же быть какой-то суверенитет тела, – мама всегда прикрывается обтекаемыми абстракциями.
– Там у нее один, тут другой! – Машка любит порядок, ей надо, чтобы все лежало на своей полочке.
– Ну и что? – я огрызаюсь.
– Ты посмотри, какой он лось! – пискнула Машка, не предполагавшая степень моей распущенности. – У тебя таких Антонов будет еще сто!
– Да! Если вы так хотите, пусть будет сто! И жизней у меня тоже будет сто!
– Что ты в него так вцепилась? Это же мужик! Животное!
Тогда я придумала свою коронную фразу и сказала теткам:
– Вы уничтожили этот вечер! Вы украли его из моей жизни!
Утро. Долгий завтрак в гробовом молчании. Рассматриваю похабные красные занавески. Антон держит меня за руку. Чувствую его колено под столом. Тетки осуждают, завидуют, не верят в мою интуицию, подозревают в разврате, развратницы. Машка просит меня строгим вредным голосочком:
– Порежь батончик.
– Сейчас, – отвечаю ей вслух, а про себя добавляю: «фригидная пуританка».
Мама не может размазать замерзшее масло. Я говорю:
– Давай
Заходим в метро. Мы с Антоном, конечно, в обнимку. Тетки прыгают сзади и шепчутся у нас за спиной.
– Ничего, они ей в душу еще пока не насрали, – Машка потирает ручки, – она думает, он человек, а он мужик – эгоист, животное и сволочь.
Животное не выпускает меня из рук. Сейчас, в вагоне метро, Антон прислонился к надписи «Не прислоняться» и целует мое лицо. Машка брезгливо отворачивается. Мама за компанию делает козью морду. Антон долго-долго держит губы у меня на лбу и дует горячим ветерочком. Этот поцелуй у меня так и остался. Не стирается. Только вспомню – и опять горит.
Платформа. Наш вагон. «Прощание славянки». Антон сажает, шепчет в ушко: «Я тебя люблю». Я еще вижу его в окно. Он идет по перрону широкими быстрыми шагами. За ним семенит и болтает сумчонкой маленькая мужененавистница Машка. Ее легендарная грудь размера ХХXL резво подпрыгивает на бегу.
Через восемь часов я выхожу на нашей маленькой грязненькой станции. Кстати, здесь останавливалась перекусить Марина Цветаева. Перед тем, как повеситься.
– Ой, мам, смотри – бомжи. Как в Москве. – Я увидела их на перроне. – Ну, надо же, развиваемся.
– Антон! – заметила мама.
Господин Страхов приближался к нам, медленно и сурово, как большая черная туча. В тот день он встречал все московские поезда.
А я решила рассказать ему всю правду. Не с порога, конечно. Сначала нужно сумки распаковать. Мама ему рубашенцию купила, с крокодильчиком, последний писк колхозной моды. Он померил и глядит придирчиво, шмоточник несчастный.
– Спасибо… – И ко мне подошел. – Хорошо погуляли?
– Хорошо. – Я обняла его за плечи, вдохнула привычный парфюм, чмокнула сизую щетину.
Сейчас я ему все скажу. Не сейчас вот прямо, а после душа.
А после душа был обед, после обеда – чай, а после чая он закрыл дверь моей спальни на крючок.
Антон раскручивает на мне полотенце привычным хозяйским движением. Смотрит трепетно вниз на свои джинсы, расстегивает пуговицу, освобождает пузцо. С пафосом раскрывает руки и падает на кровать. А там мой кот, он его придавил. Кот заорал и метнулся в форточку. Я смеюсь, но Антон Николаич серьезен. Он пылесосит мои губы и заводит старую шарманку:
– Где твоя страсть? Ну, где твоя страсть? Ты что, не соскучилась?
Антон был красавцем в то лето. У него была такая тяжелая народная красота, румянец, черные глаза и яркая улыбка. Мощный, как трехлетний бычок. Любая бабенка в нашем городе умерла бы от счастья, увидев его «брандспойт». А я не бабенка! И я отдергиваю руку, когда он кладет ее на свои драгоценности.
– Уходи.
– Что ты говоришь? Почему?
– Я с тобой задыхаюсь! Ты все делаешь не так!
– А как надо? – Он царапает щетиной мой живот. – Научи…