Роман… С Ольгой
Шрифт:
Какой звериной хваткой нужно обладать, чтобы так гадко изувечить молодую женщину. На Ольге нет живого места.
Лупили кулаками? Ломали ей лицо? Крошили красоту? От злости? Или потому, что нелюди? Скоты! Животные! Личинки, жалкие микробы, безмозглые амёбы… Гниды!
— Здравствуй, — уставившись безумным взглядом на носки своих испачканных позавчерашней грязью туфель, бормочу под нос.
— Привет.
Она ведь мне ответила? Я, видимо, оглох и ни черта не слышу. Где тот волшебный тихий голос, от которого в жилах стынет кровь? Где те переливчатые
— Рома? — ещё разок хрипит еле слышно хнычущая Оля.
— Да? — хочу поднять глаза, чтобы взглянуть на женщину, которую боготворю.
Хочу, хочу, хочу… И, мать вашу, не могу. Не получается! Как ни стараюсь, всё время слепо пялюсь в пол или на землисто-серый край скомкавшейся от её возни тонкой простыни, свисающей с больничной многофункциональной койки.
— Прости меня, — прошептав, а после громко всхлипнув и безобразно хрюкнув, Лёлик внезапно замолкает.
«Шлюха», «ментовская давалка», «подстилка», «сука». Шлюха, шлюха, шлюха… Господи, за что?
Какой огромный член! Просто-таки гигантский мужской половой орган, таранит развороченную женскую промежность, похожую на большой пельмень… Какая, е. ать, изобретательность! А в этих отмороженных на всю башку скотах издох художественный талант, так и не развившийся в нечто стоящее и современное.
Налитая грудь, отдаленно смахивающая на вызревшую под узбекским солнцем дыню… Больные твари!
Олин аккуратно перевязанный пупок, в который я любил при каждой нашей близости запускать шурующий везде язык, чтобы пощекотать мерзавку и вызвать дрожь в нижней половине её идеального во всём тела.
Какая-то долбаная ересь на английском… Полиглоты, мать твою!
Они разрисовали маленькое тело, словно тюремную «иконопись» на девственную кожу ей набили.
Я думал, будет легче. Полагал, что выдержу. Считал, что перетерплю и совладаю. Сумею обуздать себя и то, что со звериной силой вырывается наружу, пока я краем уха слушаю про то, что говорит жена, выпрашивая со слезами на глазах и в дрожащем голосе прощение для себя.
За что? За что я должен выдать правовую индульгенцию уродам, безумно изувечившим мою жену?
— Ромочка-а-а, — она икает, протягивая ко мне руки. — Подойди, пожалуйста.
Это — да! Я здесь. Лечу. Стремлюсь. Спешу. И жалко спотыкаюсь на краю. А споткнувшись, преклоняю перед женщиной колени и хриплю:
— Я тебя л-л-л-люблю-ю-ю-ю!
— Рома! — пищит она.
— Не уйду, не уйду, — покачиваясь, по-стариковски поднимаюсь, руками опираясь о пологий край, а затем с закрытыми глазами забираюсь на её кровать. — Прими меня, прими меня, любимая, — шепчу ей в шею, в дрожащую охапку запирая изуродованное крохотное тело. — Я с тобой, Лёлечка. Не бойся, детка. Тише-тише,
Куда же ты, родная?
— Ай, ай, ай, — Оля вырывается, но не отстраняется, однако поворачивается на бочок, подставляя мне для поцелуев в сине-красных ссадинах узенькую спину. — Рома, Рома, Рома!
Жена заходится в истерике, а я, козлина, зажимаю ей ладонью рот и яростно шиплю в затылок:
— Я отомщу, любимая. За каждую твою слезинку! Слышишь?
Лишь отрицательно мотает головой и острыми зубами впивается мне в руку, терзая провонявшую мерзким табаком сухую мякоть.
— Ш-ш-ш, — мгновенно отпускаю и выставляю кисть жене под нос. — Прости-прости, не плачь, пожалуйста…
Как с ней себя вести? Что нужно говорить? Куда смотреть, чтобы не смущать? О чём дозволено молчать?
Я ни черта не понял из того, что говорил психолог, который заходил к нам с постоянной периодичностью в короткие полчаса. Милая девчушка, которая заглядывала Лёлику в глаза и молча слушала, что ей рассказывала, слегка захлёбываясь от скорости и содержания известий, моя жена. Я находился здесь, в этой стерильной и как будто безвоздушной комнате, но всё же выходил, когда о том просила тяжёлым вздохом Оля.
Она забыла… Забыла начисто. Моя Юрьева вытерла из памяти, забыв кто я! Жена как будто люто ненавидит, внимательно присматриваясь к моим чертам, старается, похоже, быстро опознать в моей фигуре укрывающегося от полиции насильника, сбежавшего тогда…
— Их было двое, — шепчет детка, поглаживая тыльную часть моей ладони, покоящейся возле прохладного и влажного лица. — Ромочка, ты слышишь?
— Да, — стиснув зубы, отвечаю, при этом таращусь, лёжа на боку, в выстриженный извергами светленький затылок.
— Прости меня, пожалуйста.
— За что? Ты ни в чём не виновата.
— Ты говорил, что Стефания опустилась и превратилась в махровую преступницу, а я…
— А ты всё равно с этой сукой в неизвестном направлении пошла. А если бы… — я завожусь, но вынужденно замолкаю, потому как Ольга скулит и бьёт ногами, прикладывая пятки о мои колени. — Извини-извини, тихо-тихо.
— Ненавижу! Ненавижу тебя.
— Оль…
— Ты чёрствый! Злой! Ты меня не слышишь. Я… Я хочу сказать…
— Я слушаю, детка. Что ты хочешь мне сказать? Где болит? Что мне сделать?
— Ни-че-го…
Жена металась у меня в руках четыре грёбаных часа, а потом… Оля «умерла»! Её конечности расслабились и странно вытянулись, а сама жена, скосив безумные глаза вдруг мерзким шёпотом произнесла:
— Я потеряла малыша, Юрьев! Десять недель. Полный выкидыш. Мать тебе подробности расскажет.
Я «Юрьев»? Отныне и, вероятно, навсегда. Не Рома, не Ромка, не Ромочка. А грубое и обезличенное — «Юрьев», а в дополнение — «я больше не она, твоя Лёля навсегда ушла»!
Квадратная чёрно-белая, помятая бумажка с оторванным концом. Это фото? Первый, он же и посмертный снимок моего ребёнка, которого холодная карга с косой два дня назад к себе в подоле унесла.